Максимилиан
Волошин
ДЕЛО Н. А. МАРКСА
Генерала Никандра Александровича
Маркса 1
я узнал очень давно как нашего близкого соседа по имению: он жил в Отузах *(Отузы
— татарская деревня в 8,5 километрах от Коктебеля (в сторону Судака),
ныне Щебетовка), соседней долине. Узнал я его
первоначально через семью Нич. Вера *(Вера
Матвеевна Нич (по мужу Георгилевич, ?—1918) — феодосийска, директриса
частной гимназии) была подругой его падчерицы
— Оли Фридерике 2
— и долго гостила у них в Тифлисе и проводила часть лета в Отузах — в
Отрадном. Так называлась дача Оли, построенная на берегу моря, в отличие
от старого дома в Нижних Отузах, в сторону шоссе, где был старый дом и
подвал.
Н. А. по крови является старым крымским
обитателем, и виноградники, которыми он владел в Отузах, принадлежали
его роду еще до екатерининского завоевания. По матери он происходил из
греческой семьи Цырули, которая за сочувствие русскому завоеванию получила
в дар ряд виноградников в Отузах, имеет там на вершине одного из [холмов]
— при выходе из деревни — родовые усыпальницы.
Судьба Маркса была нормальная судьба
человека, с юности поставленного на рельсы военной службы. После корпуса
он попал в военное училище, а после — на службу кавказского наместника,
где прослужил мирно и успешно лет тридцать. Постепенно, в свои сроки,
ему шли чины. В 1906 году он был уже в генеральских чинах 3.
Но здесь произошло очень важное отступление. В России веял либеральный
ветер. Он коснулся и Маркса. Он в это время прочел Льва Толстого. Его
затронул его протест против войны. Он ездил с Олей в Ясную Поляну, познакомился
с ним лично, беседовал и вскоре покинул военную службу, а позже (в генеральских
чинах) поступил вольнослушателем в университет 4.
Окончил его, защищал диссертацию и был приглашен на кафедру палеографии
в Археологический институт, где читал курс в течение нескольких лет по
древнему Русскому праву. В эпоху Первой государственной думы он примкнул
к народным социалистам и фракции трудовиков. В эти годы характер жизни
Марксов — они живут в Малом Власьевском пер[еулке] *(В
Москве) — меняется и получает характер литературного
салона.
Н. А. записывает “легенды Крыма” и
издает их выпусками 5.
Первые выпуски иллюстрированы К. К. Арцеуловым 6.
Я знаю, что у него бывали многие начинающие
поэты того поколения, например, Вера Звягинцева *(Звягинцева
Вера Клавдиевна (1894—1972) — поэтесса), которая
мне об этом рассказывала в Коктебеле, много позже.
Хотя Маркс был давно в отставке, однако
во время войны 1914 года, как сравнительно молодой (для генерала) по возрасту,
он был призван на службу. Но так как он был в это время по чину уже полный
генерал *(Неточность:
Н. А. Маркс был генерал-лейтенантом, а не “полным генералом”),
то ему был поручен ответственный пост начальника штаба Южной армии. Таким
образом, центром его деятельности стала Одесса.
Революция застала его начальником
Одесского военного округа. Он, как человек умный и не чуждый политике,
вел себя с большим тактом и был, кажется, единственным, не допустившим
беспорядков в 1917 году в непосредственном тылу армии, а также предотвратившим
в Одессе заранее все назревавшие еврейские погромы. На Государственном
совещании в Москве он выступил против быховских 7
генералов, то есть Деникина, Корнилова и пр., образовавших после ядро
Добровольческой армии.
Но в военной среде было тогда уже
недовольство Марксом за его излишний, как тогда считали, “демократизм”.
Но этот демократизм был вполне естественным крымским обычаем. Маркс подавал
руку нижним чинам и всякого, кто ни приходил в его дом, гостеприимно звал
в гостиную и предлагал чашку кофе. Это, вполне естественное в Крыму, гостеприимство
и отношение к гостю вне каких бы то ни было социальных различий рассматривали
в военной и офицерской среде как непристойное популярничанье и заискивание
перед демократией.
Большевики докатились до Одессы только
в декабре. До декабря весь 1917 год Маркс вел в Одессе очень мудрую и
осторожную политику: виделся с лидерами всех партий и поддерживал порядок.
В декабре он передал власть в руки коммунистов и уехал в Отузы, где мирно
и тихо провел 1918 год, обрабатывая свои виноградники и занимаясь виноделием.
В 1918 году я был у него несколько раз в Отузах с Т[ати]дой и снова или,
вернее, по-новому подружился с ним.
На следующую осень, в 1918 году, я
надумал поехать в Одессу читать лекции, надеясь заработать.
Ко мне присоединилась Татида, которая
ехала в Одессу искать место бактериолога. У меня были в Одессе Цетлины,
которые меня звали к себе. Я заехал в Ялту, а оттуда в Севастополь и Симферополь.
Это меня задержало, и в Одессу я попал
только в 1919 году. Одесса и ее поэты: кружок Зеленой Лампы, Олеша, Багрицкий,
Гроссман *(Речь
о Л. П. Гроссмане), Вен. Бабаджан 8.
Я читал лекции и выступал на литературных чтениях, иногда с бурным успехом
(Устная газета, Тэффи).
Одесса была переполнена добровольцами.
Потом пришли григорьевцы. Эвакуация. Передача Одессы большевиками. Вечер
вступления григорьевцев.
С момента отъезда из Одессы начинается
моя романтическая авантюра по Крыму. Я выехал на рыбацкой шаланде с тремя
матросами, которым меня поручил Немитц. Прежде всего не им мне, а мне
им пришлось оказать важную услугу: море сторожил французский флот, и против
Тендровой Косы стоял сторожевой крейсер, и все суда, идущие из Одессы,
останавливались миноносцами. Мы были остановлены: к нам на борт сошел
французский офицер и спросил переводчика. Я выступил в качестве такового
и рекомендовался “буржуем”, бегущим из Одессы от большевиков. Очень быстро
мы столковались. Общие знакомые в Париже и т. д. Нас пропустили.
“А здорово вы, т[овари]щ Волошин,
буржуя представляете”, — сказали мне после обрадованные матросы, которые
вовсе не ждали, что все сойдет так быстро и легко. Их отношение ко мне
сразу переменилось.
Через два дня мы подошли к крымским
берегам. Мы должны были высадиться в гавани Ак-Мечеть в [...] *(Пропуск
в тексте рукописи) и очень удобный заливчик в
степном нагорно-плоском берегу, где можно было оставить судно до возвращения 9.
Плавая по морю, мы совершенно не знали,
что за нами и что делается на берегу. Слышался грохот орудий, скакала
кавалерия, но кто с кем и против кого были эти действия, мы не знали.
Не знали и фр[анцузы], которых я расспрашивал. В Ак-Мечети оказался отряд
тарановцев, партизанский отряд бывших каторжников, пользовавшихся в Крыму
грозной славой. Не зная, как и что на берегу, мы подошли без флага. Нас
встретили пулеметами. Я сидел, сложив ноги крестом, и переводил Анри де
Ренье. Это была завлекательная работа, которую я не оставлял во время
пути. Мои матросы, перепуганные слишком частым и неприятным огнем пулеметов,
пули которых скакали по палубе, по волнам кругом и дырявили парус, ответили
малым загибом Петра Великого. Я мог воочию убедиться, насколько живое
слово может быть сильнее машины: пулемет сразу поперхнулся и остановился.
Это факт не единичный: сколько я слышал рассказов о том, как людям, которых
вели на расстрел, удавалось “отругаться” от матросов и спасти себе этим
жизнь. Нас перестали обстреливать, дали поднять красн[ый] флаг и, узнав,
что мы из Одессы, приняли с распростертыми объятиями. На берегу моря стоял
дом Воронцовых с выбитыми рамами, развороченными комнатами, сорванными
гардинами.
Нас прежде всего покормили, а потом
в сумерках подали нам великолепную коляску (до Евпатории было 120 верст)
и помчали нас через евпаторийский плоский п[олуостр]ов по белым дорогам,
мимо разграбленных и опустелых мест. Иногда останавливались менять лошадей
— и тогда мы попадали в обстановку деревенского хозяйства на несколько
минут. И снова начинался ровный и однообразный бег крепких лошадей по
лунным степям.
На рассвете показались крыши, купола
и минареты Евпатории, а на рейде мачты кораблей, не могущих выйти в открытое
море. Мы въехали в город. Сперва явились в прифронтовую Чрез[вычайную]
Комиссию, где нам дали ордена на комнаты в хан *(Хан
— постоялый двор (тюркское)). Это был типичный
крымский постоялый двор — четырехугольник, окруженный круговым балконом,
по которому шли номера. В одном номере поместились три наших матроса,
а в соседнем мы с Татидой.
У матросов, как только мы приехали,
началось капуанское “растление нравов”. На столе появилось вино, хлеб,
сало, гитара, гармоника, две барышни. “Товарищ Волошин, пожалуйте к нам”.
Было ясно, что они решили отпраздновать “благополучное завершение” опасного
перехода. Ночью все успокоилось. И среди тишины раздался громкий, резкий,
начальственный стук в дверь. Ответило невнятное мычание. “Отворите, товарищи.
Стучит Прифронтовая Чрезвычайная Комиссия. Разве вы, товарищи, не знаете
последнего приказа: в Крыму по случаю осадного положения запрещено спать
с бабами”. В ответ послышалось дикое и непокорное рычание:
— Мы сами служащие одесского ЧК, и
никакого такого приказа мы в Одессе не знаем.
Тем не менее три барышни были из номеров
матросов извлечены и переведены в комнату ЧК, что и требовалось доказать.
Снова все успокоилось.
На следующий день я отправился в город.
Город не имел никаких сношений с остальным Крымом: морем нельзя было выйти
из порта — на рейде сторожил франц[узский] флот. Железная дорога бездействовала:
паровозов не было. Мне захотелось есть, и я зашел в один из еще не закрытых
ресторанов. Там рядом с нами за соседним столиком сидела семья. Ее глава,
толстый господин в усах и в каскетке, так пристально приглядывался ко
мне, что я обратил на них внимание. Дама, пожилая, полная, была прилично
одета. Дети — мальчик и девочка — были вполне “дети хорошей семьи”, с
ними сидела сухопарая девица, имевшая вид гувернантки. Его самого я определил
по виду как “недорезанного буржуя”. Он подозвал мальчика, что-то прошептал
ему, и мальчик направился“ко мне и спросил: “Скажите, вы не Максимилиан
Волошин? Папа послал узнать”.
Я подошел к соседнему столику. “Вы
меня знаете? Где мы встречались?” — “А я был у Вас в Коктебеле несколько
лет назад. Я к Вам заезжал из Судака по рекомендации Герцык. Мы с Вами
полночи просидели, беседуя в вашей мастерской. Вы мне показывали ваши
рисунки. Я был тогда еще в почтовой форме”. Мы с ним дружески побеседовали,
но я так и не вспомнил его. Он попросил меня зайти к нему. На следующий
день, бродя по городу, я встретил барышню, которая имела вид гувернантки.
Я спросил ее о вчерашних знакомцах. “Они сейчас у себя”. — “А где они
живут?” — “Их вагон стоит на путях, возле вокзала”. — “Почему же он живет
в вагоне?” — “Он всегда в собственном вагоне”. — “А, в собственном вагоне?
Почему же он в собственном вагоне? Разве он сейчас какая-нибудь важная
птица?” — “Как же, они командующий 13-й армией”. — “А как же его фамилия?”
— “NN” 10.
Я сейчас же отправился на вокзал. Спросил вагон NN и полчаса спустя снова
сидел у NN. Он меня сперва расспросил о моей судьбе. Я ему рассказал подробно
об Одессе, о нашем путешествии, о матросах, о нашем затруднении выехать
дальше... Он сказал тотчас же: “Я сию минуту телеграфирую Дыбенке 11,
чтобы от них прислали нам паровоз. И завтра сам отвезу Вас до Симферополя.
Будьте здесь на вокзале с матросами завтра в 4 часа”.
Вернувшись в хан, я сказал матросам,
как нам повезло и что завтра в 4 часа я их повезу дальше. Таким образом,
роли наши переменились. Раньше они меня везли, а теперь я их. Уважению
их и преданности не было конца. Это сказалось в отношении к моему багажу.
До сих пор я сам, с трудом и напряжением, тащил мои чемоданы,— теперь
матросы сами наперебой хватали их и даже подрались из-за того, кто понесет.
Я всегда с недоверием читал рассказ
Светония о Цезаре в плену у тевтонов. Теперь я убедился, что Светоний
нисколько не преувеличил.
Для матросов был прицеплен вагон (теплушка).
Тогда теплушками назывались пустые товарные вагоны без лавок внутри. Мы
с Татидой были приглашены в вагон командарма. Сперва мы довольно долго
сидели в купе у барышни-секретаря, потом я был приглашен к командарму.
Сперва была большая пауза. Затем он почувствовал необходимость поговорить
по душам.
— Вот Вы знаете, товарищ Волошин,
что земля делает кажд[ый раз], крутясь вокруг солнца, 22 движения — и
ни в одной космографии [об этом ни слова]. Почему? А я понял... Помню,
раз, когда я в Сибири был на дальнем севере, туземцы костер развели: они
у огня грелись. Я присмотрелся и вижу: у них правильные планетарные движения
получаются: с одной стороны — огонь, а с другой стороны — ледяной ветер.
Я подумал: ведь в солнечной системе как раз та же констелляция — здесь
солнце, а с др[угой] стороны междузвездная стужа, 270 градусов,— представляете
себе, какой сквозняк! Вот она и вертится, бока себе обогревает — то одним
краем, то другим. А у ней еще “ось вывихнута”, представляете себе, как
ей трудно? По-моему, пора землю от влияния солнца освободить. Что ж это,
право: точно она в крепостной зависимости от солнца! Вот я решил землю
освободить. Сперва мы ей ось выпрямим: ведь климаты имеют причиной главным
образом искривление земной оси. А когда мы ось выпрямим, тогда на всей
земле один ровный климат будет.
— А как же вы ей ось выпрямлять будете?
— А у меня для этого система механических
весел придумана по экватору. Они и будут грести, то с одной стороны, то
с другой.
— Обо что грести?
— Вот как начнем грести, тогда и узнаем,
в чем земля плавает. А потом путешествовать поедем по всемирному пространству.
Довольно нам в крепостной зависимости от солнца, точно лошадь на корде,
по одному и тому же кругу бегать.
Так, в поучительной и интересной беседе,
мы скоротали путь до Симферополя и не заметили, как поезд дошел до станции.
Так как было уже поздно, то с вокзала
никого из приехавших не пускали, и пришлось ночевать тут же, в общей зале,
на холодном каменном полу.
Перед тем, как проститься, командарм
дал мне карточку, на которой написал несколько слов и сказал: “Вот этого
товарища Вы найдете в ГПУ *(Здесь
и далее, говоря о ГПУ, Волошин допускает неточность: в 1919 г. существовали
губернские, транспортные, армейские Чрезвычайные комиссии по борьбе с
контрреволюцией и саботажем — местные органы ВЧК, в 1922 г. реорганизованной
в ГПУ (Государственное политическое управление при НКВД РСФСР)),
фамилия его — такая-то. Он Вам даст и пропуск до Феодосии. А Вам пропуск
понадобится. Теперь там, верно, военные действия — так не пропустят”.
В Симферополе я устроил Татиду у Кедровых 12,
а самого меня пустили ночевать к Семенкович 13,
где я останавливался до Одессы. М[ада]м Семенкович была когда-то приятельницей
Чехова — они были соседями Ч[ехо]ва по северному имению Ч[ехо]ва, и в
переписке его опубликован ряд писем Ан[тона] Павл[овича] к Семенковичам.
Здесь же я узнал вести, для меня неблагоприятные.
Мне рассказали, что в симферопольском исполкоме на какой-то ответственной
должности теперь находится подруга Т. Новицкого 14
— т. Лаура 15,
которая, услыхав о моем приезде, говорила: “Ну, если Волошин опять станет
свои эстетические лекции читать, то ему головы не сносить”.
Но читать лекции в Симферополе я не
собирался, а спешил в Феодосию.
Зашел на другой день по рекомендации
командарма в ГПУ и спросил товарища Ахтырского 16.
Так, по-моему, была его фамилия. Он отнесся ко мне очень хорошо и знал
мое имя. И спросил у меня прежде всего: “Не хотите ли, я Вам дам бумаги
о том, что Вы наш сотрудник?” Я ничего тогда не знал о ГПУ и наивно, на
свое счастье, спросил:
— А это не поставит меня в какие-нибудь
неудобные обязательства по отношению к воинской повинности?
— Да, это возложит на Вас некоторые
обязательства во время призыва.
Я тогда поспешил от этого отказаться,
и он мне тогда просто выдал бумагу о проезде в Феодосию.
Значение этой бумаги я оценил во время
пути. В Симферополе я нашел спутника, какого-то юриста, командированного
из Феодосии по каким-то надобностям. Мы благополучно доехали до Карасу-Базара *(Ныне
Белогорск) Тут нам предстояла перемена лошадей.
Заведующий этим был очень занят и сказал: “Лошадей нет... Можете подождать
до завтра”.
Я молча покорился судьбе. Но вспомнил
о бумаге от ГПУ и неуверенно достал ее из кармана. Но она произвела неожиданный
эффект. Коменданта, когда он увидел эту печать, прямо передернуло. Он
схватил со стола телефонную трубку и начал сразу в нее кричать: “Эй, там!
Давайте сюда лошадей, да получше!” И не успели мы спуститься со 2-го этажа
— лошади нас уже ждали внизу, и через несколько часов, еще до вечера,
мы поднимались по крутой дороге, ведущей петлями в Топловский монастырь,
откуда те же лошади доставили нас на следующее утро в Старый Крым. Здесь
нам предстояла новая смена лошадей.
Здесь на улице я увидел художника
Котю Астафьева 17.
Он меня окликнул и попросил пока слезть с телеги. Он сказал, что заведует
охраной искусства, но пока дела идут неважно — из Феодосии не высылают
нужных полномочий. В Шах-Мамае *(Бывшее
имение художника И. К. Айвазовского (ныне — село Айвазовское Старо-Крымского
района)) исполком соседнего села завладел картинами
Айвазовского и не отдает ему, несмотря на его просьбы и требования. Я
ему сказал: “Я думаю, это просто устроить: я еду в Феодосию, чтобы принять
Отдел искусства, вот у меня командировка из Одессы. У меня сейчас нет
печати, но, я думаю, это возможно будет устроить. Где в Старом Крыму местный
исполком?” Исполком был напротив. Мы с Астафьевым зашли туда. Я сказал
председателю: “Товарищ, вот в чем дело. Я назначен из Одессы заведовать
в Феодосии Отделом искусства. У меня нет печати, а у Вас здесь я обнаружил
беспорядки. Мне сейчас надо написать бумагу в исполком села такого-то,
относительно картин Авайзовского. Может, Вы мне скрепите их своей печатью?”
Когда я написал бумагу, очень внушительную,
и она была беспрекословно скреплена, К[отя] Астафьев мне сказал: “Я Вас
хочу познакомить со своей женой, она здесь напротив принимает книги”.
Мы перешли улицу, и в небольшой комнате,
заставленной связками книг реквизированных библиотек, я был представлен
Ольге Васильевне 18.
Затем мы с Татидой уже сели на свою повозку, когда Котя А[стафьев] остановил
меня: “Да, я забыл Вам сказать, что Ваша библиотека, кажется, на днях
разгромлена”. Я очень спокойно начал его разубеждать и говорить: “Я знаю,
что этого не было”. Татида была очень удивлена моей уверенностью и спокойствием.
“Но я уверен, что дома очень все благополучно”.
В доме, как я и ожидал, все было благополучно.
И Татида только удивлялась моей уверенности: “Но откуда ты знал? Знаешь,
ведь это удивительно. И ты нисколько не сомневался?”
В момент моего приезда я застал у
себя в доме обыск. Какой-то очень грубый комендант города, молодой, усатый,
бравый, жандармского типа, по фамилии, кажется, Грудачев 19.
Он уже отобрал себе мой левоциклет *(Горный
велосипед французского производства), на который
давно уже метили местные велосипедисты. Но левоциклет был изогнут. Он
стоял внизу под лестницей, и на него обычно падали всем телом: раз жена
Кед[рова], раз кухарка... А в Феодосии его нельзя было исправить, так
как редкость его конструкции была так любопытна, что каждый велосипедный
мастер начинал его прежде всего разбирать, а потом не умел собрать его
без моих указаний. А для меня лично возиться с велосипедом было нож вострый,
так что я в этот момент не очень стоял за него и своих бумаг поэтому не
показал. Напротив, когда заметил, что Грудачев остановился на сложном
гимнастическом аппарате Сандова, то я ему предложил его взять на память,
расхваливая его действия. Эта тактика очень поразила Татиду и Пра.
Через несколько дней мы отправились
с Татидой в Феодосию. В сущности, я совсем не собирался ее брать в город.
Я хотел все сам сперва устроить, а потом ее вызвать. Но она обнаружила
немалое упорство, и мы отправились вместе. Я остановился у Богаевских.
Когда я сказал, что у меня нет в городе никакого угла, он ответил: “Да
поселяйся у нас во дворе: дурандовский дом *(Дом
Дуранде — феодосийской купеческой семьи) совершенно
пустой. Только не забудь, что по вечерам нельзя никакого света зажигать”.
Мы с Татидой поселились в двух смежных
комнатах и пребывали там по вечерам, поставив затененную лампу под стол,
чтобы не сквозило в ставни ни одного скользящего луча. Вообще, это запрещение
зажигать свет в комнатах — английский флот стоял на виду, против Дал[ьних]
Камышей *(Поселок
под Феодосией), — создавало в городе панику.
В дома, где замечали огонь, врывались
ночью солдаты, производили скандалы, иногда избиения... Рассказывали,
что Величко был избит в порту, когда зажег зажигалку, чтобы закурить.
На следующ[ий] день мы с Константином]
Ф[едоровичем] *(Богаевским)
пошли в Отдел искусства, которым заведовали Н. А. Маркс и Вересаев 20.
Заведовали очень хорошо. Во всем был порядок, субординация и нормальные
формы парламентаризма. Помещение было в одном из домов Крыма на набережной,
где потом была санатория. Большевики в этот (второй) свой приход в Крым
держали себя по-военному, по-граждански очень корректно. Сравнительно
с добровольцами, которые перед отходом расстреляли всех заключенных в
тюрьмах без разбора.
Особенно в это время отличился сводно-гвардейский
отряд. Советские же войска отличались выдержкой, лояльностью и на этот
раз классовых врагов не истребляли. Правда, “контрибуция” шла, но это
все было жестоко по бесправию.
Белые, отступая, остановились, укрепясь
в Керчи, под защитой англ[ийского] флота.
В Керчи (о ней мы пока знали очень
мало) шла своя история: усмирение восстания в каменоломнях. Тогда было
повешено 3 тысячи человек на бульварах и на улицах. Но свидетелем этих
зверств мне пришлось стать только месяц спустя.
Пока же я примкнул, или, вернее, сделал
попытку примкнуть, к Отделу искусства. Но это мне не удалось. Выяснилось,
что в Феодосии уже в Отделе иск[усства] работает Касторский 21
— певец, которого я давно знал по Парижу как члена вокального квартета
Кедровых. Я ему предложил полюбовно поделить между нами искусство: ему
оставить театр, а мне взять изобразительные искусства. Но Касторский не
был доволен этим разделением власти.
Я получил как-то приглашение в Исполком.
Он помещался в спальне Лампси. Я имел счастье познакомиться с Искандером
и т. Ракком, которые были грозой тогдашних дней 22,
как главные “реквизирующие”.
Искандер начал разговор о моей статье
— “Вся власть патриарху” 23,
которая ему как-то попалась в руки, и спросил меня: продолжаю ли я думать
так же? Я почувствовал подвох и ответил: “Нет”, — тогда был такой момент,
и я это думал в связи с господством белых на юге России и в связи с историческими
традициями Древней Руси, на которые в то время было принято ссылаться.
А статья, в сущности, была направлена против генералов, как Деникин и
Колчак, которые очень настаивали на законности своих прав. Она и была
в этом смысле в свое время понята моими читателями.
Через неск[олько] дней Касторский,
торжествующий, явился в Отдел искусства с телеграммой из Одессы: “Назначение
Волошина рассматривать как недоразумение”. Представляю, что про меня писалось
и результатом каких сплетен явилась эта краткая формула.
Остальное время в Феодосии я провел
в текущих делах и стал собираться в Коктебель, когда узнал, что туда проехал
мой евпаторийский командарм — Кожевников. Но мы их уже не застали, а встретили
на шоссе около Насыпкоя *(Ныне
Насыпное (между Феодосией и Симферополем)), уезжающими.
А мама рассказала, что они приехали нежданно-негаданно и очень ждали меня.
Затем прошло еще несколько дней, пришел
белый десант 24.
Помню, что накануне рассказывали, что к берегу подходил белый миноносец.
Поймали какого-то молодого человека и передали ему письмо. Письмо для
кого и откуда — никто не знал, потому что юношу сейчас же арестовали.
Вечером я сидел у себя наверху, в мастерской, и услыхал внизу солдатские
голоса, упрекающие маму, что она держит огонь открытым на море, и протестующий
мамин голос: “Да вода была чистая. Я просто в темноте не видела, есть
ли кто внизу”.
Она кого-то облила, выливая помои
с балкона. На следующий день я проснулся рано, потому что собирался в
юнг[овскую] экономию перевезти к себе книги, так как давно уже уговаривал
Сашу *(Александр
Эдуардович Юнге (1872—1921) — ботаник) перевезти
их ко мне, чтобы спасти от реквизиции.
Но прежде, чем я дождался лошадей,
с моря раздался выстрел: белые пришли и обстреляли берег. Кроме добровольческого
крейсера, было еще два малых англ[ийских] миноносца, которые обстреливали
берег, и дощатая баржа с чеченцами. Баржа подошла к берегу за Павловыми.
На холме за их домом силуэтились пушки и бегали люди.
Коктебель был никак не защищен, но
6 человек кордонной стражи из 6 винтовок обстреляли английский флот. Это
было совсем бессмысленно и неожиданно. Крейсер сейчас же ответил тяжелыми
снарядами... Они были направлены в домик Синопли, из-за которого стреляли.
“Бубны” разлетелись в осколки.
Осмотрев все кругом, я понял, что
делать нечего, бежать некуда, прятаться негде. И будет привлекать внимание
обстреливающих только какая-нибудь тревога в их поле зрения. Поэтому я
попросил не делать никаких движений, видимых снаружи: не запирать ни дверей,
ни ставен, ни окон. Кроме своих, то есть меня, мамы и Татиды, в доме был
только один пожилой инженер, друг семьи Н. И. Бутковской 25,
приехавший, чтобы дождаться прихода белых в Крыму. Словом, все, кто был,
ждали именно этого события. Я же, все устроив, сел за обычную литературную
работу, продолжая переводить А[нри] де Ренье, — перевод, которым я занимался
весь путь из Одессы. Мне как раз надо было перевести стихотворение “Пленный
принц”. Меня очень пленял его размер, и у меня была идея, как передать
его по-русски. Но стих все не давался, было трудно. А здесь (просто ли
я был возбужден и взволнован?) мне он дался необычайно легко и быстро,
так что у меня стихотворение было уже написано, когда мне сказали, что
внизу меня спрашивают офицеры. Я их просил подняться ко мне наверх в кабинет.
— Ну, как Вам жилось при советской
власти? Неужели мы Вас обстреляли?
— Вот, — я показал тетрадь с не обсохшими
еще чернилами, — вот моя работа во время бомбардировки. А жертва обстрела,
кажется, только одна: пятидневный котенок, который убит, один из шести
братьев, которые сосали мать во время обстрела.
Так 12 пудов стали и свинца понадобилось,
чтобы убить это малое существо.
Через некоторое время я увидел группу
деревенских большевиков, и среди них Гаврилу Стамова *(См.
о нем в воспоминаниях И. Березарка), вылезших
робко из-за забора на пляж и размахивавших чем-то белым. Я подошел к Гавр
[иле] и спросил:
— Что вы делаете?
— Да вот желательно с белыми в переговоры
вступить.
— А что вы от них хотите?
— Да вот, чтобы дали рыбакам сети
убрать. Да чтобы не стреляли по убирающим сено в горах. А то, как увидят
скопление народа, сейчас же палят.
Я предложил свои услуги в качестве
парламентера. Они обрадовались. Дали лодку. Я навязал на тросточку носовой
платок — белый флаг — и поехал на крейсер. Крейсер (“Кагул”) был мне хорошо
знаком. Зимой на нем были пневматические машины, и он накачивал воздух
в “Марию” — дредноут, потопленный взрывом в самом начале гражданской войны 26,
— по способу Санденснера *(Правильно:
Сиденснер Григорий Николаевич (корабельный инженер)).
Я был знаком с Санденснером и бывал у него на “Кагуле”, так что был знаком
со всей кают-компанией “Кагула”, то есть со всем офицерством. А старшего
офицера с “Кагула”, в то время — сапожника, знал хорошо, так как давал
ему ремонтировать мои башмаки в Севастополе.
Когда мы огибали “Кагул” (среди Коктебельского
залива он вблизи был громадиной), нам дали знак, что сходня спущена с
левого борта (так встречают почетных гостей). Взобравшись по крутой лестнице,
я снял шляпу, вступая на палубу, и был сейчас же проведен, как парламентер,
к командиру судна. Он принял меня с глазу на глаз в своем кабинете. И
ответил кратко на все вопросы, что я ему задал, — можно ли снимать сети?
косить сено? — благоприятно и утвердительно. Потом сказал: “Вас офицеры
ждут в кают-компании”... Я прошел туда и увидел массу знакомых лиц.
— Как поживаете? Что нового написали
за это время?
Я отвечал на вопросы и читал новые
стихи. Этим не кончилось. Потому что меня потом повели в матросскую рубку,
потом в госпиталь — везде были люди, меня хорошо знающие и очень заинтересованные
моим появлением.
В добровольческом флоте в то время
команды были набраны почти сплошь из учащейся молодежи. Так что я увидел
за полчаса большую часть моих слушателей из Симферопольского университета
и многих участников моих бесед, когда мне задавали вопросы, а я отвечал.
Это были очень интересные беседы. Очень интересные по составу слушателей
и по парадоксальности моих ответов.
Мой знакомый башмачник оказался заведующим
обстрелом Старого Крыма (он был старший офицер). Он пришел ко мне с картой
Старого Крыма и, развернув ее, спросил: “А что здесь?” — показав на малый
промежуток, отделяющий Болгарщину от Старого Крыма.
— Здесь? Не помню, что именно. Пустыри.
— Это место приказано нам обстреливать...
Много месяцев спустя, вернувшись из
Екатеринодара в Феодосию и встретив Наташу В. *(Наталья
Александровна Вержховецкая — поэтесса, жительница Старого Крыма),
я у нее спросил: “Какое было в Старом Крыму впечатление [от] обстрела?”
— Совершенно поразительно[е]. Мы никак
не могли понять, откуда в нас стреляют. Что из Коктебеля — узнали через
несколько дней. Это ведь недалеко от нашей дачи. Сперва было непонятно,
куда метят. Положивши ряд снарядов вокруг Штаба, последний снаряд положили
в самый Штаб. Изумительная меткость!
Одна из форм современной войны. Надо
еще принять в соображение, что между Коктебелем и Старым Крымом проходит
довольно внушительный хребет — Арматлук.
Я спокойно сидел в Коктебеле, когда
от Екатерины Владимировны Вигонд *(Е.
В. Вигонд (ок. 1877—?) — вторая жена Н. А. Маркса)
— жены Маркса — пришла записка: “Милый Макс, приходите — Ваше присутствие
необходимо. Ник[андр] Алекс[андрович] арестован 27,
и ему грозит серьезная неприятность”.
Я в тот же день пошел в Феодосию (через
Двуякорную).
Придя, я узнал, что Маркс арестован
на другой день после прихода белых. Он знал, что красные уйдут, но, наивно
считая, что им никаких преступлений в качестве заведующего Отделом Народного
Образования не совершено, решил остаться. И военные власти не обратили
сначала никакого внимания на его присутствие в городе. Но, когда вернулись
озлобленные буржуи из недалекой эмиграции (Керчь, Батум), начались доносы
и запросы: “А почему генерал Маркс, служивший у большевиков, гуляет в
городе по улицам на свободе?” Его арестовали. Сначала арест не имел серьезного
характера. Но в течение нескольких дней клубок начал наматываться и запутываться.
Сперва его посадили в один из [гостиничных номеров, и] произошел такой
инцидент: к нему в номер ворвался офицер, служивший при красных, спасаясь
от пьяного и разъяренного казацкого есаула. Когда Маркс инстинктивным
жестом отстранил есаула, тот накинулся на него и схватил за грудь, очевидно,
ища оружие, ощутил что-то твердое. Это была икона — материнское благословение.
С есаулом произошла мгновенная реакция. Он мгновенно стих и начал креститься
и целовать икону.
Но вчера Екатерина Владимировна была
случайно свидетельницей того, как комендант города приказывал отрядить
6 надежных солдат, чтобы отправить Маркса в Керчь. Это сразу делало дело
серьезным и опасным. Нужно было ехать с Марксом, чтобы моим присутствием
предотвратить возможный бессудный расстрел по дороге.
На следующее утро я был у начальника
контрразведки. Был принят сейчас же.
— Скажите, кто это Вересаев? Его фамилия
Смидович?
— Да, его литературное имя Вересаев,
автор “Записок врача”. Вы, верно, думаете — известный большевик Смидович?
Это его двоюродный брат *(Смидович
Петр Гермогенович (1874—1435) — революционер, в 1918 году председатель
Моссовета) и родной брат его жены. А больше никакого
отношения к нему он не имеет.
— И Вы можете мне поручиться, что
этот Вересаев-Смидович — писатель?
— Конечно.
— Тогда передайте ему, пожалуйста,
— я вчера взял с него подписку, что он никуда из города не выедет, — что
он совершенно свободен. У него, кажется, здесь где-то под городом есть
имение?
— Да, в Коктебеле. Он мой сосед.
Потом я в тот же день был у коменданта.
Он был только что назначен, и до него добраться было мудрено: в коридоре
“Астории” против его номера стояли в ожидании десятки людей. Легальным
путем — через хвост — к нему не проникнуть. Со мной поздоровался один
из солдат стоявших у его кабинета. Оказалось: один из местных гимназистов,
знавших меня. Я ему объяснил мою спешную необходимость видеть коменданта.
— Хорошо, я Вас проведу в другую дверь.
Маркс? Этот негодяй? Изменник?..
— Простите, полковник, я совсем иного
мнения...
— Но теперь положение в России просто:
есть красные, есть белые! Одно из двух: что он, за белых или за красных?
Середины быть не может.
— Сейчас идет война, и она еще не
кончена. Это еще более важное в мире, чем наши русские междоусобные распри.
Белые за Францию, большевики за Германию. И, в конце концов, сводится
к тому, кто за Германию, кто за Францию.
— Да, у нас есть несомненные доказательства
тому, что Германия доставляла амуницию красным.
— Вот видите, полковник, как это сложно.
Кто же изменник — те, кто стоит за немцев, или те, кто за французов?..
Но простите, мы уклонились от темы: могу ли я получить от Вас двойной
пропуск в Керчь для меня и дамы, Екатерины Влад[имировны] Вигонд — это
жена Маркса?
— Эй, там... Напишите господину Волошину
пропуск в Керчь. Но как Вы туда попадете?
Мне легко удалось устроить себе проезд
в Керчь. Я встретил, выходя из “Астории”, Алекс[андра] Алекс[андровича]
Новинского, моего приятеля, — начальника порта, который только что вернулся
из эмиграции и сам ехал куда-то назад, на Кавказск[ое] побережье. От него
я узнал, что завтра в полдень идет из Феодосии поезд, с которым повезут
Маркса в Керчь. Мы с Екатериной Владимировной погрузились в поезд, в товарный
вагон. Рядом с нами был такой же вагон (теплушка так называемая), в котором
ехал Маркс с несколькими солдатами — стражею.
Поезд не отходил довольно долго. Кое-кто
из города заходил к нам прощаться. Зашел Коля Нич *(См.
о нем в комментариях к “Истории Черубины” ).
Я ему поручил поговорить с кем-нибудь из адвокатов, а его попросил собрать
и свидетелей недавней деятельности Маркса как начальника Отдела Нар[одного]
Образования. Собрать письменные свидетельства о деятельности Маркса, заверить
у нотариуса и послать заказным на мое имя в Екатеринодар, где был тогда
команд[ующий] Добров[ольческой] армией. Поезд двинулся с опозданием на
5—6 часов и затем на всех полустанках керченского пути, которых было так
много, останавливался по 6 часов, а во Владиславовне пробыл 12 часов.
Это был первый воинский поезд, который шел через линии только что взятых
с боя позиций. Везде были следы бомбардировок и атак: воронки, разорванная
проволока, выломленные двери.
Вся публика, что ехала с нами в теплушке,
— это были солдаты, которые ехали принять участие в боях, которые еще
шли на станциях в сторону Джанкоя, и среди них немного офицеров. Солдатская
стража, которая была приставлена к Марксу, уже давно была на его стороне.
А были опасны вмешательства со стороны: когда поезд часами стоял на полустанке,
а скучающая и ожидающая публика бродила сонными мухами, то все рано или
поздно останавливались против теплушки, где находился Маркс со своими
стражами. И кто-нибудь спрашивал: “А кого это везут арестованным? А! Это
генерал Маркс — большевистский главнокомандующий? Известный изменник!
А ну-ка посторонись, братец (к солдату), я его сам пристрелю”. И начинал
расстегивать кобуру. Тогда наступала моя очередь. Я подходил к офицеру
и начинал разговор: “Простите, г[осподи]н офицер. Вам в точности известно,
в чем заключается дело генерала Маркса? И в чем он обвиняется? Видите,
я Максимилиан Волошин — и еду вслед за ним, чтобы быть защитником на военном
суде и чтобы не допустить по дороге расстрела без суда”. Офицеры оказывались
обычно сговорчивыми и говорили: “Ну, здесь на фронте Вы его легко провезете.
Здесь народ сговорчивый. А вот в Керчи — там всем заведует ротмистр Стеценко,
это такой негодяй. Он Маркса не пропустит!” Имя ротмистра Стеценко повторилось
несколько раз и врезалось в память, как самый опасный пункт дальнейшего
плавания.
Между тем Марксу удалось написать
несколько записок и передать их Ек[атерине] Владим[ировне] через преданных
ему уже стражей. Сперва солдаты относились к нему с пренебрежением, как
к человеку уже конченому. Один у него выпрашивал золотые часы: “Знаете
— подарите их мне: ведь все равно Вас часа через два расстреляют. На что
же они Вам?” Этот же самый солдат через два дня в Керчи, когда сменяли
стражу, мне говорил взволнованным голосом: “Ну, если они такого человека
расстреляют, то правды нет. Тогда только к большевикам переходить остается”.
После 36 часов пути мы одолели 100
верст и под вечер приехали в Керчь.
Тут Маркса отделили от нас, посадили
на линейку и увезли в город. Я же закинул на плечи чемоданчик Екатерины
Владимировны и пошел с ней в город.
У нас была одна мысль. Нам Маркс написал
в первой же записке: “В Керчи идите прямо к Месаксуди” *(Правильно:
Месакусуди Владимир Константинович табачный фабрикант, английский представитель
в Керчи). Месаксуди был один из керченских богачей,
много помогавший Добровол[ьческой] армии. В германскую войну он, будучи
в солдатах, встретился с Марксом. Маркс его определил в свою канцелярию.
Устроил жить у себя в квартире. Месаксуди был ему обязан жизнью и всегда
его звал в Керчь и говорил ему и Ек[атерине] Владимировне: “Если попадете
в Керчь, милости просим ко мне в дом” К нему мы и отправились прямо с
вокзала.
Дом его был в самом шикарном месте
— на Приморском бульваре, где только что на деревьях вешали большевиков,
захваченных в каменоломнях. Все мои надежды были на Месаксуди. Я думал:
“Ну вот, передам Маркса Месаксуди — он все сделает”.
Месаксуди был дома; у него были гости
— офицеры. Он, возможно, слыхал, что Ек[атерина] Влад[имировна] едет,
и нас не принял. Стилизованный и англизированный лакей нам объявил, что
барин занят гостями и принять нас не может.
Ошеломленные, обескураженные, мы остались
на улице перед крыльцом дома. Тут же я прочел объявление, что, по случаю
осадного положения, движение по городу разрешается только до 10 1/2 часов,
а позже этого времени встреченные на улице без пропуска коменданта — расстреливаются
на месте.
Так как по часам было уже позже 10
1/2 часов, хотя только что начинались сумерки, я понял: первое, что нам
необходимо, — это искать ночлега, прекрасно понимая, что сейчас в Керчи,
где столпился весь бежавший Крым, это очень трудно.
Я попросил часового, стоявшего на
часах рядом с подъездом, позволить с ним постоять Екатерине Владимировне,
пока я не вернусь, и пошел в гостиницу, которую помнил здесь за углом,
хотя надежды устроиться там у меня почти не было.
Но ясно помню ход моих мыслей в это
мгновение: Месаксуди струсил — боится скомпрометировать себя об Маркса.
Маркс остается всецело на моих руках. Значит, я его должен спасти без
посторонней помощи. Но я ничего не знаю о военной дисциплине, о воинских
порядках. Я даже не знаю, в чьих руках сейчас судьба Маркса и кого я должен
прежде всего видеть и с кем говорить. Я не знаю, что я буду делать, что
мне удастся сделать, но я прошу судьбу меня поставить лицом с тем, от
кого зависит судьба Маркса, и даю себе слово, что только тогда вернусь
домой, в свой Коктебель, когда мне удастся провести его сквозь все опасности
и освободить его.
В этот момент меня окликнул часовой:
— Ваш пропуск!
— Я приезжий, я только что с вокзала.
— Вы арестованы. Идите за мной.
Мне было решительно все равно, каким
путем идти навстречу судьбе. Мы вошли в соседнее здание — к коменданту
города. В большой полутемной комнате сидело в разных углах несколько офицеров.
— А, господин Волошин... Какими путями
Вы здесь? Что это за солдат с Вами?
— Да я, по-видимому, арестован, это
мой страж...
— Вы свободны. Иди себе. Его здесь
все знают...
Это был полузнакомый офицер. Мы его
звали летом “Муж развратницы”. Это имя создалось оттого, что его жена,
полная и нелепая блондинка, кому-то громко и несколько рисуясь говорила:
“Ах, вы знаете, я такая развратница”.
— Да, но я выйду на улицу — мне надо
найти сейчас ночлег, — и меня следующий городовой на соседнем углу арестует...
— Хотите переночевать у меня? — предложил
следующий офицер на костылях. — У меня есть как раз свободная комната.
— Спасибо. Но дело несколько сложнее:
я с дамой. Она ждет меня на углу: я ее оставил около часового и просил
его посторожить ее, пока я не вернусь и узнаю что-нибудь относительно
ночлега.
— Так мы вот что сделаем: даму мы
положим в отдельную комнату, а сами мы переночуем вместе, у меня как раз
в комнате канапе стоит... Погодите. Я возьму у коменданта два пропуска
для Вас, а сами Вы идите с дамой ко мне. Я буду вас уже ждать. Вот мой
адрес. Это далеко — на другом краю города! До свидания.
Я вернулся к Ек[атерине] Влад[имировне]
и нашел ее в том же месте против крыльца Месаксуди. Я рассказал ей в двух
словах все, что со мной было, и мы пошли по ночным уже улицам Керчи.
Через 1/2 часа мы были уже у назначенного
нам адреса. По дороге нас раз пять останавливали пикеты. Я показывал пропуска.
Нас пропускали.
Раненый офицер был уже дома. Мы уложили
Екатерину Влад[имировну] в отдельную маленькую комнату, очевидно, днем
темную, так как окна там не было, но стояла большая кровать. Ек[атерина]
Влад[имировна] как легла — в тот же миг заснула. Очевидно, 36 часов в
теплушке на полу и без сна сказались. Я остался вдвоем с офицером. Помог
ему лечь, перебинтовать ногу. Сам сел на канапе.
— Позвольте же мне Вам рекомендоваться
и узнать, чьим гостеприимством я имею честь пользоваться?
— Начальник местной контрразведки
— ротмистр Стеценко... Ваше имя мне знакомо — Вы поэт Волошин из Коктебеля?
— Да, но знаете ли вы, кто та дама,
что спит под Вашим кровом в соседней комнате?
— ?!!?
— Это жена генерала Маркса, обвиняющегося
в государственной измене и сегодня препровожденного в Ваше распоряжение.
А я являюсь его защитником и сопровождаю его с целью не допустить до его
бессудного расстрела и довезти его до Екатеринодара и там представить
перед лицом военно-полевого суда...
— Да... действительно... Но, знаете,
с подобными господами у нас расправа короткая: пулю в затылок и кончено...
Он так резко и холодно это сказал,
что я ничего не возразил ему и, кроме того, уже знал, что в подобных случаях
нет ничего более худшего, чем разговор, который сейчас же перейдет в спор,
и собеседник в споре сейчас же найдет массу неопровержимых доводов в свою
пользу, что, в сущности, ему и необходимо. Поэтому я и не стал ему возражать,
но сейчас же сосредоточился в молитве за него. Это был мой старый, испытанный
и безошибочный прием с большевиками.
Не нужно, чтобы оппонент знал, что
молитва направлена за него: не все молитвы доходят потому только, что
не всегда тот, кто молится, знает, за что и о чем надо молиться. Молятся
обычно за того, кому грозит расстрел. И это неверно: молиться надо за
того, от кого зависит расстрел и от кого исходит приказ о казни. Потому
что из двух персонажей — убийцы и жертвы — в наибольшей опасности (моральной)
находится именно палач, а совсем не жертва. Поэтому всегда надо молиться
за палачей — и в результате молитвы можно не сомневаться...
Так было и теперь. Я предоставил ротмистру
Стеценко говорить жестокие и кровожадные слова до тех пор, пока в нем
самом под влиянием моей незримой, но очень напряженной молитвы не началась
внутренняя реакция, и он сказал: “Если Вы хотите его спасти, то прежде
всего Вы не должны допускать, чтобы он попал в мои руки. Сейчас он сидит
у коменданта. И это счастье, потому что если бы он попал ко мне, то мои
молодцы с ним тотчас расправились бы, не дождавшись меня. А теперь у Вас
есть большой козырь: я сегодня получил тайное распоряжение от начальника
судной части генерала Ронжина о том, чтобы всех генералов и адмиралов,
взятых в плен, над которыми тяготеет обвинение в том, что они служили
у большевиков, немедленно препровождать на суд в ставку в Екатеринодар.
Поэтому завтра с утра напомните мне, чтобы я протелефонировал к себе в
контрразведку, а сами поезжайте к генералу такому-то, чтобы он переправил
Маркса в Екатеринодар на основании приказал ген[ерала] Ронжина... Вот
возьмите выписку об этом приказе — его еще не знают в городе”.
Мы заснули... А на следующее утро
все пошло как по маслу, как мне накануне продиктовал начальник контр разведки.
Через два дня у пристани в порту стоял
транспорт “Мечта” — очень высокий (нагруженный), и на самом верху сходни
стоял человек с высоким лбом, круглым подбородком, лицом военного типа
и говоривший отрывочным, резким голосом: “Ну, подобных господ надо расстреливать
без суда, тут же на месте”. Слова, несомненно, относились к ген[ералу]
Марксу. “Кто это?” — спросил я. “Это — Пуришкевич — член Гос[ударственной]
думы”, — ответил спрошенный.
Так я взошел на военный транспорт.
Вечером, когда транспорт был уже в пути, ко мне подошел офицер и рекомендовался
пом[ощником] командира транспорта и сказал:
— Господин Волошин, не согласитесь
ли Вы принять участие в литературн[ом] вечере, который сегодня предполагается
в кают-компании? У нас на борту находится редкий гость — Владимир Митрофанович
Пуришкевич, он обещал сказать нам речь о положении в России в настоящую
минуту.
— Но только познакомьте меня предварительно
с Пуришкевичем.
Он сейчас же представил нас друг другу,
и я попросил у Пуришкевича позволения читать стихи раньше его речи, на
что он с большой готовностью согласился.
Палубу обтянули парусами и таким образом
сделали защищенной — так что для чтения и для речей было очень уютное
и замкнутое пространство. Я прочел всю серию моих последних стихов о Революции.
Среди них цикл “Личины” (“Матрос”, “Красногвардеец”, “Русская Революция”
и т. д.). Пуришкевич пришел в полный восторг и говорил: “Вы пишете такие
стихи! И сидите где-то у себя в Коктебеле? И их никто не знает? Да эти
стихи надо было в миллионах экземпляров по всей России распространить...
Да знаете, вот эти добровольческие “Осваги” — их надо было бы всех позакрывать.
А вместо них издать книжку Ваших стихов — вот наша сила”.
Любопытно, что в это самое время на
другом полюсе, в Москве, полярный Пуришкевичу человек — [...] 28
— писал про эти же мои стихи: “Вот самые лучшие, несмотря на контрреволюционную
форму, стихи о русской революции”. Этим совпадением мнений Пуришкевича
и [...] я горжусь больше всех достижений в русской поэзии: в момент
высшего напряжения гражданской войны, когда вся Россия не могла столковаться
ни в чем, найти такие слова, которые одинаково затрагивали и белых, и
красных 29,
и именно в определении сущности русской революции. Тогда становится совершенно
понятным, каким образом в Одессе и белые и красные начинали свои первые
прокламации к народу при занятии Одессы цитатами из моих стихов.
После окончания чтения я чувствовал
себя героем вечера. Ко мне подошел командир транспорта: “Вы, наверное,
не имеете у нас, где поспать. Я свою каюту уже уступил Влад[имиру] Митрофановичу.
Но там есть еще кушетка. Если Вы ничего не имеете против, то я буду очень
рад предложить воспользоваться ею”.
Я, конечно, только обрадовался, получив
на эту ночь Пуришкевича в полное свое распоряжение. Мы с ним проговорили
если не всю ночь, то по крайней мере полночи.
Меня очень интересовали его взгляды:
— Я знаю, Вл[адимир] Митр[офанович],
что Вы были постоянно монархистом. Но теперь — в настоящую минуту (июль
1919) — неужели Вы настаиваете на возвращении к власти династии Романовых?
— Нет, только не эта скверная немецкая
династия, которая уже давно потеряла всякие права на престол.
— Но кто же тогда?
— В России сохранилось достаточно
потомков Рюрика, которые сохранили моральную чистоту рода гораздо более,
чем Романовы. Хотя бы Шереметьевы!
Он не назвал только, кого из Шереметьевых
он имел в виду.
На след[ующее] утро мы были в Новороссийске 30.
Вся гавань была полна французскими и английскими военными судами, сплошь
покрытыми флагами, — флот праздновал заключение мира с Германией 31.
Я так далеко за эти годы отошел от военных настроений, что понял, но не
почувствовал этого события, которое для меня столько лет было целью всех
мечтаний и ожиданий, но я был в настоящую минуту слишком занят текущим...
Я шел вдоль главной улицы Новороссийска
— по Серебряковской, — и мне кто-то сказал: “А как же Вы доберетесь до
Екатеринодара? Туда ведь с большим трудом впускают, и официальная процедура
очень длинна и канительна?”
В это время я поднял глаза, и взгляд
мой упал на дощечку: “Комендант города”. Я прекрасно понимал, что разрешение
въезда в Екатеринодар зависит вовсе не от этого коменданта — а от железнодорожного.
И, чтобы увидеть его, надо ехать на вокзал, отстоящий от города версты
на три. Но у меня за эти дни создалась привычка объяснения с комендантами.
Поэтому я завернул в комендатуру и вызвал адъютанта. Я был уже настолько
опытен, что знал эти приемы. Ко мне вышел молодой офицер и сказал:
— Час приема уже кончился. Комендант
занят и сегодня никого ни по каким делам не принимает.
— Я прошу Вас только доложить ему
мое имя: скажите, что с ним хочет говорить поэт Максимилиан Волошин.
Через несколько минут офицер вернулся
торопливым шагом: “Господин комендант просит Вас к себе”. По его тону
и интонации я понял, что коменданту почему-то очень важно видеть меня.
Может быть, гораздо важнее, чем мне его. В полутемной комнате я увидел
пожилого полковника, который сделал несколько шагов мне навстречу. Лицо
его было мне совершенно незнакомо.
— Вы поэт Волошин? Вы меня совсем
не знаете. Но три месяца назад мы жили на одной улице. Вы жили тогда на
Нежинской улице, дом номер 36. Я уехал из Одессы с эвакуацией французов.
А семья осталась. Ради Бога — расскажите, что там творилось после. Я знаю,
что Вы оставались в Одессе после отхода добровольцев.
Я ему рассказал вкратце об одесских
событиях, потом — что на Нежинской все было сравнительно тихо. Квартир
не реквизировали, арестов не было...
Затем я изложил ему мою просьбу о
двойном пропуске в Екатеринодар. И он был тут же написан.
Так мы путешествовали с Ек[атериной]
Влад[имировной], не отставая от арестованного Маркса. До сих пор моя задача
заключалась только в этом: в способах доставать пропуск для нас обоих.
Казалось часто, что события так сгрудились,
что дальше нам прохода нет. Но я был настойчив и часто каким-то сновидением
угадывал, куда ведет наша дорога. Все наше путешествие было рядом непрерывных
счастливых случайностей. И я всегда угадывал нужные события верно.
В Екатеринодаре все пошло по-иному.
До сих пор это было путешествие через неостывшие поля сражений.
Екатеринодар была маленькая казацкая
станица, по случайностям гражданской войны принявшая в себя весь старый
Петербург с его департаментами, чиновниками, генералитетом и т. д.
Все жили и толпились тесно и торопливо.
Каждую минуту встречались люди самых разнообразных сфер и областей жизни.
Прежде всего я начал обход всех добровольческих
генералов. Мой общий вид, в котором я попал в эти странствия, — длинная
белая рубашка, волосы, перевязанные ремешком, сандалии на деревянной подошве,
как тогда все носили у добровольцев, — все это среди чинных и единообразных
рядов армии и канцелярий производило впечатление ошеломляющее. И это не
было мне невыгодно: меня не заставляли безнадежно ожидать в генеральских
приемных. Я обошел всех деникинских генералов, начиная с Лукомского, Драгомирова,
Романовского и кончая Ронжиным. С ним я виделся не однажды, а довольно
часто и регулярно. Он был начальником судной части, и дело Маркса шло
через его руки.
Мой день проходил в Екатеринодаре
обычно: все утро в присутственных местах, канцеляриях и по генералам.
Из своих старых друзей я нашел здесь
Лилю (Черубину) и Лемана. Леман меня познакомил с георгиевским генералом
Верховским 32,
который и приютил меня в своей комнате, в каком-то военном общежитии,
где жило много военных. Генерал был немного потерянный, одинокий, без
присмотра, любивший выпить и для этого державший на солнце на подоконнике
целые серии крепких и слабых настоек на горных южных и кавказских травах.
Из более поздних екатеринодарских знакомых мне помнится министр гражданской
юстиции — не помню его фамилии.
Не удалось мне совсем познакомиться
с генералом Деникиным. Одну ночь мы провели в очень увлекательной беседе
с м[исте]ром Гарольдом Вильямсом 33—
мужем А. Н. Тырковой, моим старым знакомым по Петербургу и по писательским
кругам. Он говорил с увлечением и иронией о современных событиях в Европе
и о гражданской войне в России. В разговоре с ним мы пили и выпили неумеренно
несколько бутылок кавказского вина. У меня оно разразилось сильнейшим
расстройством желудка, так что мне пришлось много раз бегать в туалет.
Но все прошло так же быстро, как и началось.
Чтобы повидаться и получить аудиенцию
у Деникина, я рассчитывал на Шульгина *(Шульгин
Василий Витальевич (1878—1976) — политический деятель, монархист, писатель).
Но его в Екатеринодаре не было — он куда-то уехал с морской экспедицией.
Проф[ессора] Новгородцева *(Новгородцев
Павел Иванович (1866—1924) — юрист, философ, публицист),
на которого я тоже рассчитывал, тоже не было на месте. Так что все мои
лестницы для подъема к вершине власти оказались отсутствующими.
Судьба Маркса была такова: в первый
вечер прибытия в Екатеринодар его поместили в какой-то, в обычное время
— прекрасной, гостинице, теперь отведенной для арестованных. Она была
переполнена, и ему пришлось поместиться в каком-то коридоре. У него был
припадок грудной жабы, и потому его на след[ующий] день перевезли в тюремную
больницу. Это было прекрасно.
Тюремная больница была за городом.
Это был широкий деревянный барак, окруженный дерев[янной] тюремной оградой,
внутри которой было неск[олько] старых деревьев, которых вообще много
в окрестностях Екатеринодара. Больные-заключенные проводили большую часть
дня в этом саду. Екатерине Владимировне никто не препятствовал часами
сидеть с мужем. Для Маркса открывалась широкая возможность человеческих
наблюдений среди соарестованных — военных различных чинов, возрастов и
судеб.
— Вот обратите внимание на этого Черномазова,
— показывал он мне. — Это человек, пользующийся большим вниманием женщин:
с ним вместе живет в тюрьме эта цыганка. Ее несколько раз силой выселяли
отсюда. Но она перелезает через забор и снова здесь. Очень настойчива.
И страстно его любит. И притом, заметьте, у него очень страшная рана:
пуля проникла ему в половые органы и совершенно лишила его мужских способностей.
И вот, несмотря на это, такая неотвязная привязанность. Они все сейчас
ждут над собой суда и удивляются, почему мое дело идет так быстро.
Но, на мой взгляд, дело Маркса вовсе
не шло быстро. Военно-полевой суд было очень трудно составить. Для того,
чтобы судить полного генерала, необходимо было, чтобы председательствовал
в комиссии тоже полный генерал. Между тем в Добровольческой армии, при
отсутствии чинопроизводства, полных генералов совсем не было. Генерал-майорами,
генерал-лейтенантами — хоть пруд пруди, а полных генералов — ни одного.
Наконец наметили одного — старенького генерала Экка *(Экк
Эдуард Владимирович — генерал от инфантерии)
(у нас с мамой когда-то жили летом его жена и дочь). Но его не было в
Екатеринодаре.
Перед самым судом не помню кто мне
посоветовал повидаться со священником — отцом Шабельским, бывш[им] протопресвитером
армии и флота. Я его навестил в той самой гостинице, где Маркс сидел сейчас
же по прибытии в Екатеринодар. Мне удалось его заинтересовать судьбой
и личностью Маркса. И он сейчас же поехал навестить Маркса в тюрьму. И
потом по нескольку раз подолгу видался с Екатериной Владимировной. Его
очень поразила глубокая религиозность Маркса, и он обещал поговорить о
его деле с Деникиным. Незадолго до конца дела Маркса и моего пребывания
в Екатеринодаре я устроил свой публичный вечер чтения моих стихов о революции.
У меня уже давно были приготовлены
статьи с описанием обстоятельств, которые вызвали написание всех моих
стихотворений о Революции, так что я предварительно рассказывал, а потом
читал стихи. Также я выезжал в Ростов на три дня для того же. Останавливался
у Кедровых, видел Толузакова 34.
Перешел с ним на “ты”. Помню, как в Ростове я вспомнил и записал, сидя
на скамеечке против гор[одского] сада, всего “Протопопа Аввакума” *(Поэма
Волошина). Текста его со мной не было, а читать
его было необходимо. Я дал его переписать по записанному мною — и русский
текст оказался умопомрачительным. Барышня-машинистка вложила в свою работу
всю свою добросовестность. Но мой почерк, карандаш и старинный язык XVII
века дали эффекты невероятные.
Через 3 дня меня вызвали обратно телеграммой
в Екатеринодар. Сообщали, что суд над Марксом будет через несколько дней
и что мое присутствие необходимо.
Оказалось, что ставка переносится
на днях в Таганрог, но это сопряжено с переселением всех судебных учреждений.
Старика Экка — полного генерала — нашли и поторопились назначить суд до
отъезда из Екатеринодара. Деникина самого я так и не успел повидать, но
меня познакомили с одним из его адъютантов — с франц[узской] фамилией,
которую забыл, который взял передать мое письмо к ген[ералу] Деникину.
На него можно было положиться без сомнений — человек был вполне честный
и не русский.
Но на суд ни мне, ни Ек[атерине] Владимировне
не удалось попасть. В этот день я пришел в отчаяние от задержек, собрался
ехать восвояси. И я “отпросился” у Ек[атерины] Владимировны вернуться
в Коктебель. День отъезда был назначен. Но утром этого дня меня нашел
посланный Ек[атериной] Владимировной, которая только что сама узнала о
том, что суд будет сегодня. Об этом Марксу сообщили только что. И мы встретились
в здании суда. Суд уже заседал 35,
и мы расположились в коридоре у входных дверей. И это было... незаконно.
Я написал Деникину приблизительно
такое письмо, которое было передано ему одновременно с приговором военно-полевого
суда:
“Ваше Превосходительство, Вы получите
это письмо одновременно с приговором военно-полевого суда, осуждающего
генерала и профессора Н. А. Маркса, при [говоре]нного судом, как работавшего
вместе с большевиками, к 4 годам каторжных работ, что в его возрасте и
при его состоянии здоровья равносильно смертному приговору. Так как дело
это очень сложное и приговор в этом деле в некоторой степени является
и приговором судящих над самими собою, принимая в соображение “приговор
Истории”, то считаю своим долгом сказать Вам несколько слов, так как я
являлся свидетелем всего дела Маркса — и его работы у большевиков, и последующих
его мытарств в пределах Доброволь[ческой] армии.
Я сам — поэт и человек абсолютно невоенный,
и потому никак не могу разбираться в чисто военной морали, но Маркс, кроме
генерала, и профессор, и в качестве такового я знаю и понимаю всю его
литературную и научную ценность. И в качестве такового он поступил на
моих глазах так, как мог честный человек в его положении поступить, —
так, как, будучи в его положении, поступили бы (я думаю) Вы сами. То есть
не отступал брать на свою ответственность трудную задачу управления делами,
например, просвещения, как раз в острый момент гражданской войны.
Вам, Ваше Превосх[одительство], предстоит
сейчас очень трудная и сложная задача: наказать, может быть, виновного
генерала, в то же время не затронув и не отнимая у русской жизни очень
талантливого и нужного ей профессора и ученого”.
Деникин разрешил эту Соломонову задачу
блестяще и мудро: он написал на приговоре: “Приговор утверждаю (т. е.
лишение всех прав и разжалование). Подсудимого освободить немедленно” 36.
Маркс выехал позже меня в Ф[еодос]ию.
Я его встретил уже там. Мы обедали вместе у Матвея Павловича Нич. Из этого
обеда добровольцы, благодаря добровольному списку, сделали позже целую
общественную демонстрацию. Рассказывали, что известного большого деятеля,
красного генерала Маркса жители Феодосии встретили с почетом, устроили
ему банкет, где произносили речи в честь гос[ударственного] изменника,
помилованного Деникиным; а между тем, фактически, из гостей на обеде присутствовал
только я. У меня был разговор с Екатериной Владимировной:
“Когда мы выехали из Екатеринодара,
весь поезд был переполнен офицерами. Сперва мы сидели тихо в тени. На
нас не обращали внимания. Потом один из офицеров сказал громко на весь
вагон: “Господа, с нами в одном вагоне едет известный изменник — ген[ерал]
Маркс. Где он? Хотелось бы знать”. Тогда я подняла голос и сказала: “Да,
он находится здесь. Это старый, больной человек, измученный грудной жабой
и военно-полевым судом, через который он только что прошел и который не
осудил его. Что Вам до него?” От этих слов все успокоились, и любопытство
к нам прекратилось”.
На др[угой] день Маркс приехал к себе
в Отузы и поселился в своем доме на берегу. Но отряды офицеров приезжали
в дер[евню] Отузы и спрашивали: “А где у вас живет Маркс?” Кто-нибудь
из верных татар вызывался проводить к его дому. Но, пока они шли, заходя
по дороге в винные подвалы, их мстительное настроение ослабевало, и когда
они заплетающимися ногами доплетались до берега, то ни у кого не хватало
темперамента самому “докончить изменника”.
На меня это тоже распространялось:
я не мог ни публично выступать, ни показываться на улице, на меня показывали
пальцем и говорили: “Вот только благодаря Волошину нам не удалось расстрелять
этого изменника Маркса”.
В эти тяжелые и опасные времена единственные
люди, кот[орые] пришли ко мне на помощь, — это были феодосийские евреи.
В то время Феодосия была убежищем для ряда еврейск[их] писателей, как
молодежи, так и для пожилых и маститых, как Онеихи *(Онеихи
(Онойхи) (псевдоним Залмана Ицхака Аронсона, 1876— 1947) — еврейский писатель),
автор талантливых и разнообразных рассказов из хасидского быта 37.
<...> У евреев был собств[енный] лит[ературный] кружок, который
назывался “Унзер Винкль” *(Наш
уголок (евр.)). Ко мне пришли представители этого
кружка и сказали: “У Вас, верно, сейчас очень трудные дни, Вы, наверное,
сидите без денег. Хотите, мы устроим для Вас лит[ературный] вечер?”
Я, конечно, с радостью согласился.
Это было для меня честью, потому что неевреи в “Унзер Винкль” не допускались.
Чтения там бывали на древнееврейском языке или на жаргоне. И когда я начал
серию своих стихов “Видение Иезекииля”, то публика вся поднялась с места
и пропела мне в ответ хором торжеств[енную] и унылую песнь на древнеевр[ейском]
языке. А когда я спросил о значении этой песни, то мне объяснили, что
этой песней обычно приветствуют только раввинов, а в моих стихах аудитория
услыхала подлинный голос древнего иудейского пророка и потому приветствовала
как равви.
Любопытно, мне рассказала Ася Цветаева,
бывшая в толпе, что когда я пришел в залу вместе с Майей *(М.
П. Кудашева (Кювилье)), то об нас томная еврейка,
сидевшая за ее спиной, объясняла своей соседке: “А это наш известный поэт
М. Волошин. И Вы знаете — он женат на княгине Кудашевой...”
Так я был почтен еврейской национальной
гордостью, и мои стихи о России, запрещенные при добровольцах так же,
как позже они были запрещены при большевиках, впервые читались с эстрады
в евр[ейском] обществе “Унзер Винкль”.
Чтобы закончить историю Н. А. Маркса,
мне остается написать несколько строк: я видел Никандра Александровича
в Отузах — он сидел на пороге своей приморской дачи и стриг овцу.
Доходили угрожающие слухи об офицерских
отрядах, которые поклялись рассчитаться с ним собственноручно, раз нет
правды в судах. Ек[атерина] Влад[имировна] волновалась, Маркс был спокоен
внешне. Потом он получил приказ от тогдашнего начальника Одесск[ого] и
Таврического округа Шнейдера 38
покинуть пределы его округа и в тот же день покинул Отузы и выехал на
лошадях в Керчь, а оттуда переправился на лодке на ту сторону и поселился
в Тамани. Там он прожил мирно до осени, когда туда прорвался красный кавалерийский
отряд. Отряд в полном военном порядке подъехал к дому и предложил от имени
Сов[етской] власти принять начальствование семью частями Красн[ой] Армии,
расположенными на Кубани. Он отказался, ссылаясь на то, что он по летам
уже имеет право на отставку и войной больше не занимается принципиально.
Но отряд на другой же день должен был отступить из Тамани, и Марксу пришлось
уехать вместе с ним, так как от белых после этого предложения ему было
невозможно ждать пощады.
Месяцев пять ему, вместе с Ек[атериной]
Влад[имировной], пришлось скитаться, скрываясь по разным станицам, пока
он снова не приехал в Екатеринодар. Первую зиму он давал уроки. А затем
вокруг него сгруппировалась местная интеллигенция, он был выбран ректором
Екатеринодарского университета 39.
На след[ующую] зиму он умер от полученного воспаления легких и был с большим
почетом похоронен на том самом сквере, куда выходило окнами здание того
суда, где его с позором судили при белых. Это был 1921 год. Я встретил
Екатерину Владимировну в Феодосии во времена террора 40.
Мы с чувством вспоминали недавнее прошлое и наше тревожное и горестное
странствие в Екатеринодаре, и она мне рассказывала о его последних минутах.
Потом в том же году она выехала к дочери за границу. Сперва в Вену, а
потом в Латвию. |