|
Вся
Русь — костер... Из книги “Люди, годы, жизнь”
Приезжая в Париж, Максимилиан
Александрович Волошин располагался в мастерской, которую ему предоставляла
художница Е. С. Кругликова, в центре Монпарнаса, облюбованного художниками,
на улице Буассонад. В мастерской высилось изображение египетской царевны
Таиах 1,
под ним стоял низкий диван, на котором Макс (так его звали все на второй
или третий день после знакомства) сидел, подобрав под себя ноги, курил
в кадильнице какие-то восточные смолы, варил на спиртовке турецкий кофе,
читал книги об искусстве Ассирии, о масонах или о кубизме, а также писал
стихи и корреспонденции в московские газеты, посвященные выставкам и театральным
премьерам. На двери мастерской он написал: “Когда стучитесь в дверь, объявляйте
погромче, кто стучит”; впрочем, будучи человеком общительным, он не открывал
двери только румынскому философу, который требовал, чтобы его труды были
немедленно изданы в Петербурге и чтобы Волошин выдал ему авансом сто франков 2. Точно серая роза... И небо серое, и веток переплеты Чернильно-синие, как нити темных вен. Полосы йода и пятна желчи 11
Вначале я относился
к Волошину почтительно, как ученик к опытному мастеру. Потом я охладел
к его поэзии; его статьи об эстетике мне начали казаться цирковыми фокусами:
я искал правду, а он играл в детские игры, и это меня сердило. Застыть как соль... уйти в снега... Дозволь не разлюбить врага И брата не возненавидеть! В эти дни нет ни врага, ни брата: Все во мне, и я во всех ...12
Я тогда писал “Стихи
о канунах”: я не мог быть мудрым созерцателем, как Волошин, я проклинал,
обличал, неистовствовал. Максу мои новые стихи понравились; он решил мне
помочь и повел меня к Цетлиным. Вот вечер снова... Как у Лермонтова: “Отдохнешь и ты”... Хорошо быть садовником, Ни о чем не думать, поливать цветы. Утром слушать, как поют птички, Как шумит трава над прудом... У Игоря Сергеевича две фабрики спичечные И в бумагах миллион. У Игоря Сергеевича жена и дочка Нелли, Он собирает гравюры, он поэт. Иногда он удивляется: в самом деле, Я живу или нет? Вечером у Михеевых гости: Теософ, кубист, просто шутник И председательница какого-то общества, Кажется, “Помощь ослепшим воинам”. Игорь Сергеевич всем улыбается пристойно. — Да, покрепче. — Еще стаканчик? — — И Гоген недурен, но я видел Сезанчика... — Простите за нескромность, сколько он просит? — Десять, отдаст за восемь... — О, кубизм, монументальность! — Только знаете, это наскучило... — А я, наоборот, люблю, когда вместо глаз этакие штучки... — Вы знакомы со значением зодиака? Я от Штейнера в экстазе... — Я познаю господа, поеду в Базель... — Если бы вы знали, как нуждается наше общество! Мы устроим концерт. Это ужасно — ослепнуть навек... — Новости? Нет. Только взяли Ловчен... — Надоело. Я не читаю газет... — Вот, вот, а вы слыхали анекдот?.. — Гости говорят еще много — Об ухе Ван-Гога, о поисках бога, Об ослепших солдатах, О санитарных собаках, О мексиканских танцах И об ассонансах... 13
Наверно, я был несправедлив
к Михаилу Осиповичу, но это диктовалось обстоятельствами: он был богатым,
приветливым, слегка скучающим меценатом, а я — голодным поэтом. Нам, — либо упраздним”, В век скопищ — одиночество: “Хочу лежать один”... Ветхозаветная тишина, Сирой полыни крестик... Похоронили поэта на Самом высоком месте. 17
<...> Его имя
знают и писатели и люди, почему-либо связанные с литературным бытом; дача
Макса вместе со вновь построенными флигелями — Дом творчества Литфонда.
Возможно, что на этой даче какого-нибудь поэта осенило вдохновение, и
Макс после смерти еще раз вывел в свет начинающего автора. |
Воспоминания Ильи
Григорьевича Эренбурга о Волошине вошли в первую книгу его автобиографической
прозы “Люди, годы, жизнь”. Боже, что будет с моим кошельком? Назовет меня Пильский * дикой бездарностью, А Вакс Калошин — разбитым горшком”. * (Пильский Петр Моисеевич — хлесткий литературный критик и фельетонист)
Учитывая,
что стихотворение Саши Черного “Переутомление”, откуда взята процитированная
С. Маковским строфа, было напечатано в “Сатириконе” еще 18(31) мая 1908
года (№ 6. С. 2), легко понять, почему “публика” считала, что именно Волошин
потерял галошу на дуэли. “На самом деле, — продолжает Маковский, — завязнувшая
в снегу калоша принадлежала секунданту Гумилева Зноско-Боровскому” (Маковский
С. Портреты современников. Нью-Йорк, 1955. С. 345). |
|
РАЙСКИЙ УГОЛОК
Первые сведения об
этом необычайном месте привезла декадентская девица Фрима *(Фрима
Ильинична Бунимович (1897—1963) — артистка),
непременная участница всех литературных и поэтических собраний в Ростове. Без всякого пардона, Мусье подряд С мадамами лежат.
Кордон — здание прежней
таможни. На другом конце пляжа красовалась дача фон Юнга, который считался
создателем нового Коктебеля и о котором я уже говорил. Киммерии мощный столп!
Волошин сидел на балконе,
на импровизированном троне, одетый в пурпурную тогу. Это была работа его
матери. Не знаю, какие здесь были материи и краски, но костюм его был
действительно очень эффектен. |
| Илья Борисович
Березарк (1897—1981) — журналист, театральный критик. |
|
КИММЕРИЙСКИЕ АФИНЫ I
В бронзовых смуглых
горах, которыми разбежался по направлению к Феодосии крымский хребет,
распласталась горсточка белых дач: Коктебель.
Вечер. Снова поваркивает
на вас Аладин, и вы — в комнате Пра. Громадное лежачее окно отражает смутный
массив Карадага, смутную пелену моря и лунные отражения, берегом сияющего
серебряного острова встающие у горизонта.
Известность поэта и
весомость поэзии далеко не всегда находятся в прямом отношении. Стихи
Надсона идут чуть ли не сотым изданием, а гениальный Тютчев получил всеобщее
признание лишь к столетнему юбилею рождения. И в наши дни почти наряду
с Бальмонтом и Сологубом “гремел” Сергей Городецкий, а такой громадный
поэт, как Иннокентий Анненский, до самой смерти оставался в упорной тени. Нагорной степью путь мой уходит вдаль. Жгутами струй сечет глаза дождь. Северный ветер гудит в провалах.8
Таким образом, формальное
совершенство стихов Волошина — непререкаемо. Какая же душа оживляет эти
великолепные формы? |
Статья поэта и переводчика
Георгия Аркадьевича Шенгели (1894—1956) “Киммерийские Афины” была
напечатана в журнале “Парус” (Харьков, 1919. № 1). Текст дается по журнальной
публикации. Не обижая никого, Людей рассказами пленяя.. Огромный лоб и рыжий взрыв кудрей, И чистое, как у слона, дыханье... Потом — спокойный, серый-серый взор. И маленькая, как модель, рука... “Ну, здравствуйте, пойдемте в мастерскую” — И лестница страдальчески скрипит Под быстрым взбегом опытного горца, И на ветру хитон холщовый хлещет, И, целиком заняв дверную раму, Он оборачивается и ждет. Я этот миг любил перед закатом: Весь золотым тогда казался Макс. Себя он Зевсом рисовал охотно, Он рассердился на меня однажды, Когда сказал я, что в его чертах Заметен след истории с Европой. Он так был горд, что силуэт скалы, Замкнувший с юга бухту голубую, Был точным слепком с профиля его. Вот мы сидим за маленьким столом; Сапожничий ремень он надевает На лоб, чтоб волосы в глаза не лезли, Склоняется к прозрачной акварели И водит кистью — и все та ж земля, Надрывы скал и спектры туч и моря, И зарева космических сияний Ложатся на бумагу в энный раз. Загадочное было в этой страсти Из года в год писать одно и то же: Все те же коктебельские пейзажи, Но в гераклитовом движенье их. Так можно мучиться, когда бываешь Любовью болен к подленькой актрисе, И хочется из тысячи обличий Поймать, как настоящее, одно... Пыль, склянки, сохлые пуки полыни И чобра, кизиловые герлыги, Гипс масок: Достоевский, Таиах, Отломыши базальта и порфира, Отливки темноглазой пуццоланы, Гравюры Пиранези и Лоррена И ровные напластованья книг. Сижу, гляжу... Сюда юнцом входил я Робеющим; сюда седым и резким Уже на “ты” с хозяином вхожу. Все обветшало, стал и он слабее, Но — как мальвазия течет беседа: От неопровержимых парадоксов Кружиться начинает голова! Вот собственной остроте он смеется, Вот плавным жестом округляет фразу: Сияя, как ребенок, — но посмотришь: Как сталь спокойны серые глаза. И кажется: не маска ли все это? Он — выдумщик: он заговор создаст, Чтоб разыграть неопытного гостя; Он юношу Вербицкою нарядит, И станет гость ухаживать за ней; Он ночью привидением придет; Он купит сотню дынь и всех заставит Головку срезав, выедать их ложкой, А после дынной корочки, шары Фонариками по саду повиснут, И вечером, со свечками внутри, Нефритово-узлисто-золотые, — Вдруг засияют слепки нежных лун... Стихи читает, и стихи такие, Что только в закопченное стекло На них глядеть, и он же, нарядясь Силеном или девочкой (брадатый!), Всех насмешит в шарадах, а вглядишься — Как сталь спокойны серые глаза. Не маска ли? Какая, к черту, маска, Когда к Деникину, сверкая гневом, Он входит и приказывает, чтобы Освобожден был из тюрьмы поэт — И слушается генерал! Когда Он заступается за Черубину И хладнокровно подставляет грудь Под снайперскую пулю Гумилева! Когда годами он — поэт, мыслитель, Знаток искусства, полиглот, историк — Питается одной капустой нищей, Чтоб коктебельский рисовать пейзаж. И он прошел — легендой и загадкой, Любимый всеми и всегда один, В своем спокойном и большом сиротстве, “Свой древний град” воспоминая втайне... Мне без него не нужен Коктебель! 4
В облике юноши, выступающего в роли “секретаря
президента Андоррской республики”, присутствуют черты Сергея Яковлевича
Эфрона. Упорных слов, Вкус, запах, цвет и меру выявляя Их скрытой сущности... |
|
ЕДИНСТВЕННАЯ ВСТРЕЧА
Я видела М. Волошина
всего раз в жизни, но эта единственная встреча навсегда врезалась в память,
и Волошин запомнился мне не только как поэт огромной силы и обаятельной
нежности, но и как человек беззаветной прямоты, храбрости и гражданского
мужества. Увидала я его осенью 1918 года в Ялте, куда я была заброшена
болезнью близких мне людей. Крым в это время только что избавился от власти
немцев и перешел к белым. Гражданская война была в разгаре. Я никуда не
отлучалась от моих больных, но даже в пределах санатория приходилось наблюдать
самые тяжелые сцены: то стражники подстрелили женщину, собиравшую валежник
в казенном парке, то в овраге, под окнами санатория, расстреляли человека,
якобы большевистского комиссара. |
Имя автора воспоминаний
не удалось установить. Текст воспоминаний, написанных по просьбе М. С.
Волошиной, не датирован, хранится в архиве ДМВ. |
|
ВОЛОШИН
Максимилиан Волошин
был одним из наиболее видных поэтов предреволюционных и революционных
лет России и сочетал в своих стихах многие весьма типичные черты большинства
этих поэтов: их эстетизм, снобизм, символизм, их увлечение европейской
поэзией конца прошлого и начала нынешнего века, их политическую “смену
вех” (в зависимости от того, что было выгоднее в ту или иную пору); был
у него и другой грех: слишком литературное воспевание самых страшных,
самых зверских злодеяний русской революции. Поезд гремит, перегнать их старается, Так вот в ушах и долбит и стучит это: Ти-та-та... та-та-та... та-та-та... ти-та-та... Из страны, где солнца свет Льется с неба, жгуч и ярок, Я привез тебе в подарок Пару звонких кастаньет... Склоняясь ниц, овеян ночи синью, Доверчиво ищу губами я Сосцы твои, натертые полынью, О мать-земля! 2 Помню наши первые встречи, в Москве. Он уже был тогда заметным сотрудником “Весов”, “Золотого руна”. Уже и тогда очень тщательно “сделана” была его наружность, манера держаться, разговаривать, читать. Он был невысок ростом, очень плотен, с широкими и прямыми плечами, с маленькими руками и ногами, с короткой шеей, с большой головой, темно-рус, кудряв и бородат: из всего этого он, невзирая на пенсне, ловко сделал нечто довольно живописное на манер русского мужика и античного грека, что-то бычье и вместе с тем круторого-баранье. Пожив в Париже, среди мансардных поэтов и художников, он носил широкополую шляпу, бархатную куртку и накидку, усвоил себе в обращении с людьми старинную французскую оживленность, общительность, любезность, какую-то смешную грациозность, вообще что-то очень изысканное, жеманное и “очаровательное”, хотя задатки всего этого действительно были присущи его натуре. Как почти все его современники-стихотворцы, стихи свои он читал всегда с величайшей охотой, всюду где угодно и в любом количестве, при малейшем желании окружающих. Начиная читать, тотчас поднимал свои толстые плечи, свою и без того высоко поднятую грудную клетку, на которой обозначались под блузой почти женские груди, делал лицо олимпийца, громовержца и начинал мощно и томно завывать. Кончив, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску: тотчас же опять очаровательная и вкрадчивая улыбка, мягко, салонно переливающийся голос, какая-то радостная готовность ковром лечь под ноги собеседнику — и осторожное, но неутомимое сладострастие аппетита, если дело было в гостях, за чаем или ужином... Помню встречу с ним в конце 1905 года, тоже в Москве. Тогда чуть не все видные московские и петербургские поэты вдруг оказались страстными революционерами, — при большом, кстати сказать, содействии Горького и его газеты “Борьба” 3, в которой участвовал сам Ленин. Это было во время первого большевистского восстания, Горький крепко сидел в своей квартире на Воздвиженке, никогда не выходя из нее ни на шаг, день и ночь держал вокруг себя стражу из вооруженных с ног до головы студентов-грузин, всех уверяя, будто на него готовится покушение со стороны крайних правых, но вместе с тем день и ночь принимал у себя огромное количество гостей, — приятелей, поклонников, “товарищей” и сотрудников этой “Борьбы”, которую он издавал на средства некоего Скирмунта и которая сразу же пленила поэта Брюсова, еще летом того года требовавшего водружения креста на св. Софии и произносившего монархические речи, затем Минского с его гимном: “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!” — и немало прочих. Волошин в “Борьбе” не печатался, но именно где-то тут, — не то у Горького, не то у Скирмунта, — услышал я от него тоже совсем новые для него песни: Я в раны черные — в распахнутую новь Кидаю семена. Прошли века терпенья. И голос мой — набат! Хоругвь моя — как кровь! 4
Помню еще встречу с
его матерью, — это было у одного писателя, я сидел за чаем как раз рядом
с Волошиным, как вдруг в комнату быстро вошла женщина лет пятидесяти,
с седыми стрижеными волосами, в русской рубахе, в бархатных шароварах
и сапожках с лакированными голенищами, и я чуть не спросил именно у Волошина:
кто эта смехотворная личность? Помню всякие слухи о нем: что он, съезжаясь
за границей со своей невестой, назначает ей первые свидания непременно
где-нибудь на колокольне готического собора 5;
что, живя у себя в Крыму, он ходит в одной “тунике”, проще говоря, в одной
длинной рубахе без рукавов, [что] очень, конечно, смешно при его толстой
фигуре и коротких волосатых ногах... К этой поре относится та автобиографическая
заметка его, автограф которой был воспроизведен в “Книге о русских поэтах”
и которая случайно сохранилась у меня до сих пор, — строки местами тоже
довольно смешные 6
<...> Растоптала ногами толпа мне 7
Потом было слышно, что
он участвует в построении где-то в Швейцарии какого-то антропософского
храма. |
|
Воспоминания
Ивана Алексеевича Бунина о Волошине написаны в 1932 году. Текст
дается — с некоторыми сокращениями — по кн.: Бунин И. А. Воспоминания.
Париж, 1950. Я вижу дали северных снегов, И в звездной мгле стоит большой, сохатый Унылый лось, с крестом между рогов. 10
Эту мысль Волошин нашел у французского писателя Леона Блуа (1846—1917).
4 октября 1917 года он в письме к А. М. Петровой цитировал Блуа: “Если
бы по божественному соизволению мы смогли увидать человеческую душу
такой, как она есть, то мы погибли бы в то же мгновение, как если бы
были брошены в пылающий го[р]н вулкана. Да! Первая попавшаяся душа —
душа швейцара, душа судебного пристава испепелила бы нас”. И тут же
в письме Волошин добавляет: “Самая мысль издавна близкая”. Когда ревели грозные буруны, И были ярым пламенем Коммуны Расплавлены Москва и Будапешт. В толпе убийц, безумцев и невежд, Где рыкал кат и рыскали тиуны, Ты обновил кифары строгой струны И складки белых жреческих одежд. Душой бродя у вод столицы Невской, Где Пушкин жил, где бредил Достоевский, А ныне лишь стреляют и галдят, Ты раздвигал забытые завесы И пел в сонетах млечный блеск Плеяд На стогнах голодающей Одессы.
21
Статьи Волошина “Пути России” и “Самогон крови”
остались ненапечатанными. |
|
|
||
| Предыдущая | Содержание | Следующая |