“ВСЕ ВИДЕТЬ... ВСЕ ПОНЯТЬ... ВСЕ ЗНАТЬ... ВСЕ ПЕРЕЖИТЬ...”       
      Валентина Вяземская

      НАШЕ ЗНАКОМСТВО С МАКСОМ

      В первый раз мы увидели Макса в Севастополе у Натальи Александровны Липиной 1. Мы заезжали к ней проездом в Петербург. Ему было года три или четыре. Это был маленький увалень, который верил всему, что бы ни выдумывали, и прятался и удирал от несуществующих чудовищ. Он показался странным ребенком и малоинтересным.
      Через три года Елена Оттобальдовна привезла его к нам в Москву 
2, где мы тогда проживали. Как же я была удивлена, увидав вместо маленького увальня красавчика в русском вкусе. Как водится, он сначала стеснялся. Чтобы его занять, дать ему освоиться, я предложила ему играть, в карты. Он сказал, что умеет играть в “Никитки”. Я и по сие время не знаю, в чем игра эта заключалась, но цели своей она достигла: мой маленький гость разболтался и так мило учил ей, так очаровательно говорил: “Кла-а-ади, би-и-ири”, что я до сих пор это помню. Он так разошелся, что рассказал мне про Сороку Белобоку (он говорил “Сароку Билабоку”). Тут я пришла в восторг и потащила его ко взрослым рассказывать про “Сороку”. В его манере говорить было что-то чарующее. Он своеобразно выговаривал слова, растягивая гласные, и то выражение, которое он давал произносимому, было так оригинально, что все взрослые с интересом слушали. Это посещение положило начало нашей дружбе.
      После этого он стал часто у нас бывать и был и чувствовал себя на положении близкого родственника. Весною они совсем переехали к нам. Я была чуть не вдвое старше его (ему был 7-й, а мне 12-й год), но мне было веселее с ним, чем со своими сверстницами. В нем было такое интересное сочетание наивной простоватости с острым умом и наблюдательностью. Он мог тут же подряд поразить то нелепостью, то мудростью не по летам своих мыслей и суждений.
      Вскоре он начал декламировать уже не “Сороку”, а Пушкина и Лермонтова — “Полтавский бой”, “Бородино”, отрывки из “Демона” Как-то, когда я завела для Макса свой “граммофон” 
3, он сказал: “Да, я прежде лучше говорил стихи, чем теперь”. Конечно, надо быть Максом, чтобы говорить подобные вещи, но верно то, что слова из “Демона”: “Когда он верил и любил” — маленький Макс говорил с такою силою и убедительностью, с какой не сказать взрослому поэту, особенно в наше время.
      В этом возрасте Макс приходил в азарт, декламируя. Мой дядя Митрофан Дмитриевич 
4, с которым мы тогда жили, человек с сильной юмористической жилкой, чтобы его подзадорить, предлагал ему состязания: кто лучше скажет, например, “Бородино”. Макс относился к этим состязаниям вполне серьезно. Однажды, когда для большего эффекта декламации ему посоветовали влезть на стол, он, спускаясь после прекрасно выполненной задачи, обратился к дяде: “Ну, Митрофан Дмитриевич, теперь вы полезайте на стол”. Как-то моя мать его спросила, что ему особенно нравится в “Полтаве”, которую он с таким подъемом декламировал. Он, не задумавшись, сказал: “Сии птенцы гнезда Петрова” (до “полудержавный властелин”) Тогда она его спросила, что все это, по его мнению, значит. Он сказал, что не знает. Это вышло очень комично, но, в сущности, в поэзии прелесть непонятных, то есть действующих не на сознание, а на подсознание, строк пленяет очень многих, и в наше время это-то и считается поэзией. И его казавшиеся смешными слова были глубоки.
      У него в то время определенно чувствовалось пристрастие к красивому стиху. Он шутя запоминал большие отрывки из Пушкина и Лермонтова. У него в большом ходу в то время была еще книжечка Даля, из которой он восхитительно рассказывал про Совушку, Петушка и Лисичку, Бабушкиного бычка — на прекрасном народном языке. Он также любил повторять отрывок из “Конька-Горбунка” про ерша. Слушать он умел удивительно, не сводя глаз с чтеца. Чаще всего — того же Митрофана Дмитриевича, с которым он состязался, и ужасно любил, чтобы ему рассказывали сказки.
      Как-то в сумерки Люба 
5 стала сочинять для него сказку про Большую Медведицу и хотела оставить без конца, потому что нас чем-то прервали. Не тут-то было... Он пристал к ней, как репешек, и не отстал, пока заинтересовавшая его сказка не получила достодолжного окончания. Он любил смотреть картинки и подолгу мог сидеть и их рассматривать. У него были любимые игрушки: кукла и обезьяна, которую он торжественно называл Обезьяна Ивановна. По внешности он обращался с ними довольно небрежно, и они были у него довольно-таки потрепанными, но он их как-то вочеловечивал, особенно обезьяну, и я до сих пор помню Максину Обезьяну Ивановну как личность.
      Лето Макс с матерью провели в Москве, мы же уезжали на юг. Осенью мы снова встретились и заметили, что Макс опять стал проявлять странности, а именно — бояться сверхъестественного. Он отворачивался от некоторых мест, произносил заклинания и показывал все внешние проявления ужаса по разным, весьма неожиданным, поводам. Объяснялось это влиянием Туркина и Валериана 
6, которые шутки ради внушали ему подобные мысли. Старание его разубедить, объяснить, что его зря морочат, ни к чему не вело. Он пресерьезно, садясь за стол, простирал руки и говорил: “Аминь, аминь, рассыпься, чур, мое место свято” Однажды в середине заклинания Валериан взял да перевернул его кверх ногами. Вышло ужасно комично, а он как будто искренно стал приписывать духам то, что он взлетел на воздух, и рассказывал другие подобные факты. Заставить его одного в темноту выйти в сад было невозможно... Казалось, он весь был во власти нелепого суеверия!.. Но тут являлся вопрос: в самом ли деле это было так, действительно ли он верил или только делал вид, что верит?
      Наблюдая за ним, мы чувствовали, что ему казалось интересным верить в сверхъестественное, жизнь при такой вере казалась ему красочнее и увлекательнее обыденной. Он такой жизни желал, к ней стремился и поэтому верил. Но... рядом с чудачком, которого можно было обмануть чем угодно и над которым все потешались, уже и тогда жил умный, трезвый человечек, который отлично знал, что его морочат, но молчал об этом, ибо жизнь, если дать уму руководить ею, казалась ему скучнее. Да и сказать ли? Макс любил, чтобы все кругом него были заняты им, а при старании проводить его и морочить, разумеется, окружающие были очень заняты и заинтересованы им. Поэтому еще вопрос, кто кого водил за нос: те ли, кто дразнил его, или он тех, кто его дразнил.
      Одно из самых оригинальных качеств Макса всегда было его отношение ко мнению о нем других людей. Его нельзя было задеть, раздражить, раздразнить, напугать, вывести из себя. Все, что ему говорили про него самого, было ему “интересно”. Это качество чувствовалось и в детстве. Когда его хотели разозлить, он просто находил, что сказанное “интересно”, и так к этому и относился (хотя, конечно, не осознавал своего отношения), и получалось часто не совсем то, чего ожидал его оппонент.
      Повторяю, у Макса с детства было тяготение к необыденному в жизни. Неопределенное чувство ужаса, вызываемое сверхъестественным, несомненно, было необыденным, и его к этому тянуло. На этой струне играл Туркин, когда пугал его. У одного из французских писателей прошлого столетия (кажется, Бурже или Маргерит) есть рассказ о детстве, очевидно автобиографический, озаглавленный “Пум” (“Poum”). Одна глава, где описано, как Пум следует за своим кузеном в сад, темный и страшный, зная, что его будут пугать, что он будет дрожать от ужаса, следует потому, что сам не знает — боится он этого или стремится к этому страху. Тут переживания Пума прекрасно передают переживания Макса. Благодаря этому он и слушал чтение Эдгара По — очевидно, со смесью ужаса и наслаждения, когда Туркин ему читал. Нам же он рассказывал лишь о первом, то есть об ужасе. Но второе, несомненно, было налицо, иначе зачем бы он стал его слушать. Туркин вообще мудрил над ним, и со стороны казалось странным, что Елена Оттобальдовна ему это позволяла. Надо думать, что, с одной стороны, она была очень занята и не во все входила, а с другой, что оригинальность этих отношений ее забавляла и ей любо было, что фокусы учителя выявляют необычайность способностей ученика. И потому она смотрела сквозь пальцы на непедагогичность таких приемов. А может быть, это и не было ошибкой, может, все эти переживания служили его духовному росту и своеобразию его духовного склада. “Chi lo sa” 
*(Кто знает? (Итал.)), как говорят итальянцы.
      Во всяком случае, он часто жил в мире, сильно отличающемся от мира детей его возраста, и был одновременно и глупее, и умнее их.
      Впрочем, главные мудрствования Туркина происходили не на моих глазах (при моей матери он таких вещей не делал). Это происходило в то время, когда мы жили в Петербурге. Несколько лет мы бывали у них проездом через Москву, и Макс был тем же милым ребенком. Потом мы года два не виделись и встретили его уже отроком.
      Елене Оттобальдовне было лет 35, когда мы с ней познакомились. Она была очень красива. В официальных случаях она надевала прекрасно сшитое черное шелковое платье, а по праздникам красный шелковый запон и бывала идеально красива. Обычно же она носила малороссийский костюм с серым зипуном, и, я думаю, ее оригинальность бросалась больше в глаза, чем ее красота. Она была очень умна и с большим юмором. Слушать ее разговоры с Максом было ужасно смешно, она в такой уморительной форме отвечала на его требования. Хотя в то время, может быть, это и не всегда было приятно Максу, так как она была, в сущности, очень строга, но думаю, что эти разговоры значительно способствовали развитию в нем того юмора, который составлял одну из его столь привлекательных сторон.
      Она так умела со стороны видеть многое в комическом свете и сама даже не замечала, как метко она подчеркивала чужие нелепости. Я и сейчас замечаю в себе некоторые следы влияния ее оригинального ума. Она была большая спорщица и часто спорила с моим дядей так, как описано у Тургенева в “Дворянском гнезде”. В пылу сражения они говорили больше, чем думали. Я помню случай, когда в конце спора Елена Оттобальдовна заявила: “Митрофан Дмитриевич, а помните, на прошлой неделе я говорила то самое, что вы теперь оспариваете, а вы спорили против меня”. Так в пылу спора они поменялись ролями.
      Все в Елене Оттобальдовне было оригинально и своеобразно, ничего в ней не было стереотипного. Когда она говорила серьезно, в ее речах было что-то сверхобыденное и потому поэтичное. Она ездила верхом в мужском костюме и была в нем красавцем юношей, и никак нельзя было принять ее за переодетую женщину.
      Наталья Александровна Липина — очень интересная личность и большая энтузиастка — была другом как Елены Оттобальдовны, так и моей матери. Она стремилась сблизить этих своих друзей, но это ей удалось не при жизни — очень уж они были разные люди по внешнему складу, — а после смерти. <...>
      Мама пела, у нее был необыкновенный голос. Эстетка, она искала вокруг красоты и гармонии и идеализировала внешние формы социального строя, а Елена Оттобальдовна не признавала никаких внешних форм. Но вот они обе прочитали в газетах о трагической кончине Натальи Александровны 
7. Елена Оттобальдовна, обезумев от горя, пришла к маме говорить об общем друге. Трое суток она пробыла у нас, и это было началом дружбы на всю жизнь. Общее горе сблизило их, мама заглянула ей в душу и увидала, какие сокровища доброты и душевной тонкости скрываются под несколько суровой и странной внешностью.
      <...> Написала все, что могла припомнить о Максе-ребенке. Сейчас прибавляю еще несколько слов о Максе-отроке.
      Мы были проездом в Москве, когда Максу было 13 лет. Приезжаем к ним, встречает одна Елена Оттобальдовна. “А Макс?” — “У себя в комнате”. — “Почему не выходит?” — “Стесняется”. Пошли к нему — он сидит под столом. О дальнейшем расскажу словами Елены Оттобальдовны, которые мне лучше запомнились, чем действительные события. “Он от Любы и Лины спрятался под стол. Его вытащили, расцеловали, велели не стесняться”.
      После этого мы провели два дня с ним так же дружно, как и до разлуки. Мама просила его прочитать нам стихи. Но он сказал, что сейчас ничего интересного не помнит и выразил желание почитать вслух. Он стал читать детство Молотова Помяловского 
8. Он читал так прекрасно, так выразительно, так симпатично и выглядел при этом так умно, что моя мать, которая обладала исключительным артистическим чутьем и вкусом и была очень требовательна к чтению, до конца жизни не могла забыть чтения Макса-отрока. Конечно, он много рассказывал, но что — я уже не помню. Перемена в его внешности была главным образом в том, что он оставил свою детскую прическу и его умный лоб был открыт, и это давало отпечаток мысли его лицу, давало какую-то глубину его взгляду. В остальном он был такой же славненький, как и раньше, только в серой форме. <...>
      ...В то время, когда я его знала (до школы), Макс всегда был одет стильно: летом в матросском костюме с подходящей фуражкой и пальто, а зимою в русском. Я его помню в рубахе цвета бордо, которая к нему очень пристала. Волосы были зачесаны на лоб, как на фотографиях того времени. Цвет лица у него был восхитительный: белый и румяный, и масса веснушек, которые нисколько его не портили. Глаза его иногда были задумчивы и глубоки, чаще веселы и “смешливы”, а подчас они были очень хитренькие.
      Он никогда не был беспокойным и назойливым ребенком, хотя очень любил болтать, но делал это только тогда, когда его на это вызывали. При его внешности желающие с ним беседовать легко находились. Вот что рассказывают о начале одного такого знакомства в поезде. Одна пассажирка спросила его: “Ну, а как тебя зовут?” — “Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин, — отвечает веско пятилетний Макс. — Но, если это вам кажется слишком длинно, можете звать меня просто Макс”, — снисходительно добавляет он. Собеседница в восторге от такого ответа, и разговор продолжается до приезда на место назначения.
      Говорить он мог до бесконечности, есть — тоже мог без конца, и в этом была драма его жизни 
9, ибо жестокосердная мамаша строго дозировала его пищу. Я его очень жалела и пробовала за него ходатайствовать, но Елена Оттобальдовна очень серьезно мне сказала, что не может позволять Максу есть, сколько он хочет, без серьезного вреда для его здоровья, — и, таким образом, положила конец всяким моим просьбам. Ужасно потешно (но и немного жалко) было слушать разговоры матери с сыном по этому поводу: “Мам, а мам (выговаривалось как-то “мум”), мам-мама, мам-мама, я хочу...” — “Ну хоти, хоти”, — отвечала совершенно серьезно, без тени улыбки, эта оригинальная женщина. За вечерним чаем ему выдавалось 3 ломтя хлеба и 3 куска колбасы. Сначала он съедал ломоть хлеба без колбасы, затем — с одним куском колбасы, и, наконец, наступал торжественный момент. Макс старался обратить на себя общее внимание и ел один ломоть хлеба с двумя кусками колбасы. Все это выходило у него до того потешно, что я через бесчисленное количество лет пишу об этом с невольной улыбкой.
      Кто-то внушил ему, что самые лучшие огурцы — самые спелые, то есть самые большие и желтые, и он ко всеобщему развлечению просил огурец “побольше, да пожелтее, поспелее”.
      При игре в мнения его изречения всегда были очень оригинальны, как французы говорят, saugrenu 
*(Нелепый (франц.)). Но при всей странности, они часто были не лишены известной меткости, а иногда даже глубины. Например, лично обо мне он сказал “Картонка с мозгом”. Я действительно была в то время в периоде философствования по всякому поводу. Про меня как-то сказали: “Если Лине поручить описать, например, самовар, она тщательно опишет его внутреннее устройство и ни словом не обмолвится о его внешнем виде”. Из чего видно, что, при некоторой нелепости формы, высказывание Макса доказывало его наблюдательность.
      Максина молитва тоже была очень оригинальна. Как и большинство детей его времени, он утром и вечером читал “Господи, помилуй папу и маму” и кончал: “и меня, младенца Макса, и Несси 
*(Несси — кормилица Макса, чешка). Услыхав это, Валериан стал рассказывать, как Макс будет молиться в будущем. Сначала: “и меня, гимназиста Макса, и Несси”, потом: “и меня, студента Макса, и Несси”, и, наконец, когда он станет важным лицом: “и меня, статского советника Макса, и Несси”. Как я уже говорила, такие шутки его нисколько не задевали. Он сам входил в них. Сколько веселья вносил он в жизнь даже и тогда.
      Как-то, гуляя по депо Брестской дороги, мой дядя рассказывал Елене Оттобальдовне о каком-то протоколе, составленном по поводу вентиляционной трубы, мимо которой они проходили и которая лежала, зияя огромной страшной пастью. Макс стал спрашивать, что такое протокол. Увлеченный разговором, дядя махнул в сторону трубы и сказал что-то нечленораздельное, из чего Макс понял, что эта труба и есть протокол. Валериан не преминул укрепить его в этой мысли и прибавить, что туда сажают детей за дурное поведение. Долгое время после этого Макс пуще всего боялся попасть в протокол.
      Будучи совсем маленьким, он рассказал, что сочинил стихи: “В смехе под землею жил богач с одной ногою”. Как-то его спросили о его дне рождения, он долго не мог припомнить и наконец воскликнул: “Знаю, знаю: шестнадцатого мая”. Тут уж получилась целая поэма, которой он очень гордился. <...>
      Когда мы в следующий раз встретились с Максом, он был уже студентом, а я недавно замужем. Мы жили в Севастополе, и моя семья вся гостила у меня. Елена Оттобальдовна с ним приехала повидаться с мамой.
10 Очень странно было увидеть своего друга с бородою... Хотя он был очень юн, но казался солиднее благодаря этому. Мы все вместе на двух извозчиках совершили поездку в Ялту. Какой он был интересный тогда, сколько декламировал стихов, своих и чужих!.. Как приятно было слышать их в чудной обстановке крымской природы! Приведу одно юношеское его стихотворение, которое [хорошо представляет] Макса в то время;

Думы непонятные
В глубине таятся,
Силы необъятные
К выходу стремятся.
Путь далек, душа легка,
Жизнь, как море, широка.
Дышится и верится,
И легко поется,
Силами помериться
Сердце во мне рвется.
Путь далек, душа легка,
Жизнь, как море, широка.


      Валентина Орестовна Вяземская (в замужестве Селезнева, 1871—?) — дочь инженера путей сообщения. Воспоминания написаны ею в форме писем к М. С. Волошиной (по ее просьбе) осенью 1934 г. Оригинал — в ДМВ.
1 Наталья Александровна Липина — подруга Елены Оттобальдовны Волошиной. У Липиной Е. О. Волошина жила с сыном в Севастополе после ухода от мужа.
2 Е. О. Волошина с сыном переехала в Москву в декабре 1881 г. Весной 1883 г. Елена Оттобальдовна и Макс поселяются в квартире Вяземских в Ваганьково.
3 В. Вяземская умела “имитировать” детское чтение стихов Максом Волошиным.
4 Митрофан Дмитриевич Пшенецкий — брат Елены Дмитриевны Вяземской (урожд. Пшенецкой, ?—1929), матери Валентины Орестовны.
5 Сестра Валентины Орестовны — Любовь Орестовна Вяземская (1869—1958) — педагог.
6 Валериан Орестович Вяземский (1868—?) — брат Валентины Орестовны, инженер-путеец, профессор петербургского Института путей сообщения. С В. О. Вяземским в сентябре 1900 года Волошин отправился в Среднюю Азию, на изыскания трассы Оренбург-Ташкентской железной дороги.
7 Н. А. Липина и ее муж погибли 5 декабря 1883 (Чернопятов В. И. Некрополь Крымского полуострова. М., 1910). В Севастополе Волошин дружил с их дочерью Инной.
8 Речь идет о повести Н. Г. Помяловского “Молотов”.
9 Волошин с детства страдал неправильным обменом веществ.
10 У Вяземских под Севастополем было имение Еленкой (от имени “Елена” и татарского “кой” — деревня). Е. О. и М. А. Волошины навестили их там в июле 1896 г.


***
      Сергей Иванов

      ИЗ ЮНОШЕСКИХ ДНЕЙ

      Мои первые воспоминания о Максимилиане Александровиче Волошине относятся к 1891—92 гг., когда он, насколько я помню, поступил в четвертый класс Московской 1-й гимназии. Он был, таким образом, на два-три года старше меня классом. Его близким товарищем по классу был Володя Макаров 1, хромой от рождения и, как нередко это бывало в те тяжелые времена, имевший несколько обиженное самолюбие, благодаря тому, что уличные мальчишки, завидовавшие его гимназической форме и кокарде, не упускали случая подчеркнуть ему его физический недостаток. <...>
      Володя и Макс возвращались обычно вместе после уроков, и вот первому пришла в голову мысль также посмеяться над Максом и обратить на него то оружие, от которого он сам невинно и незаслуженно страдал. Собравши двух-трех таких сорванцов, среди которых оказался и я — ученик 1-го класса той же гимназии, он сказал нам, что Макс Волошин, с которым он ходит вместе из гимназии, отличающийся необыкновенной толщиной и неповоротливостью, очень любит, когда его щиплют сзади за мягкие части тела, а его неповоротливость — гарантия в том, что мы можем доставить Максу это удовольствие безнаказанно. Наша сорвиголовость была установившейся репутацией, и потому, получивши конкретное задание, мы начали поджидать случая, когда можно будет привести его в исполнение. Когда толстый Волошин тяжело шагал по тротуару вдоль внутреннего проезда Никитского бульвара, мы выбегали из парадного крыльца, быстро делали свое дело и стрелой мчались на бульвар. Настал, однако же, день, когда Волошин, уже изучивший наши повадки, насторожился около места засады и, скося глазом, вовремя обнаружил замысел врага. Не успел я ущипнуть его как следует, как он быстро повернулся и дал ладонью такого тумака, что я растянулся на земле. Я помню только склоненные надо мной большие круглые добродушные глаза и просьбу оставить его в дальнейшем в покое. Эти встречи были основанием наших дружеских отношений. Мы встретились с ним через 35 лет, когда он был уже известным, крупным поэтом, а я профессором-биохимиком и физиологом. Оказалось, что Максимилиан Александрович хорошо помнит далекую картину из юношеских дней и вполне подтвердил воспоминание.


      Сергей Леонидович Иванов — профессор-естественник Московского педагогического института им. А. С. Бубнова. Воспоминания написаны им по просьбе М. С. Волошиной 23 октября 1935 года в Коктебеле.
      Текст — по рукописи, хранящейся в ДМВ.
1 Макаров Владимир Антонович — сын секретаря Московской конторы Госбанка. Жил на Никитском бульваре, в доме Госбанка. В. Макаров не раз упоминается в дневнике Волошина 1892-го — начала 1893 г. (ИРЛИ)


***
      Михаил Дьяконов

      ГИМНАЗИЧЕСКИЕ ГОДЫ

      Весной 1896 года я поступил в феодосийскую гимназию и вскоре после приема участвовал в чествовании И. К. Айвазовского. А может, это был торжественный парад по случаю коронации. Не помню хорошенько. Пожалуй, первое более правильно. В памяти моей осталась дата семнадцатое апреля, связанная как-то с Айвазовским 1. Весенних приемных экзаменов в тот год по случаю коронационных торжеств не было, и я поступал в конце учебного года, то есть в первых числах апреля. Айвазовский был попечителем гимназии, и потому гимназия принимала деятельное участие в этом торжестве.
      У нас был введен военный строй. Гимназия состояла, кажется, из двух рот, и в каждой были командиры из старшеклассников. У командиров были знаки отличия: зеленые и синие кушаки поверх мундиров. Мое внимание привлекалось ко всему — так все было ново и необычно. Все старшеклассники казались какими-то рослыми, здоровенными молодцами. Среди них выделялся один, очень полный, но невысокий, с курчавыми волосами, более длинными, чем это разрешалось по гимназическим правилам. На гимназисте этом тоже был цветной пояс поверх мундира. Кто-то из сотоварищей назвал мне фамилию гимназиста: “Кириенко-Волошин” (так и потом всегда называли в нашем кругу Максимилиана Александровича). От старшего моего брата, переходившего тогда в шестой класс, я узнал, что Кириенко-Волошин учится в седьмом, то есть переходит в восьмой класс, и является гимназической знаменитостью: он пишет стихи — одно это заставило меня замереть от восхищения, — и стихи эти печатаются в газетах и журналах 
2. С Кириенко-Волошиным очень считаются все учителя и даже сам директор, грозный и великолепный чех, Василий Федорович Гролих. И товарищи талантливого гимназиста, и учителя в один голос твердили, что это будущий стихотворец, поэт “божией милостью”.
      Конечно, с этого момента я стал взирать на Максимилиана Александровича с особым уважением и трепетом. Прежде всего на меня, как на малыша, вообще действовал авторитет старшеклассника, а во-вторых, я почувствовал чрезвычайное почтение к особе будущего настоящего писателя. В семье нашей много читали, страстно преклонялись перед памятью великих поэтов, и мысль о знакомстве с новым поэтом, быть может, тоже знаменитым впоследствии, была мне невыразимо сладка...
      Позднее я услышал, что Максимилиан Александрович — сын вдовы, которая купила участок земли в Коктебеле и обычно живет там. Вдова эта не походит на обыкновенных феодосийских дам — ездит верхом в мужском костюме, сама ведет хозяйство и очень самостоятельна во всех своих поступках. Про Коктебель я знал и не раз ходил через горы со своими друзьями в Двухъякорную бухту, но по малолетству нам никак не удавалось перевалить через южную цепь в Енишары.
      Зимой 1896 года наш учитель русского языка и словесности Ю. А. Галабутский 
3 выбрал меня в числе пяти маленьких гимназистиков для участия в гимназическом спектакле, который должен был идти, кажется, на Рождество. Перед этим блестяще прошел “Ревизор”, в котором, насколько помню, участвовал и Кириенко-Волошин (как будто бы он играл Городничего) 4, и успех спектакля развил во всех гимназистах стремление сыграть на сцене. Для нас — пяти мальчиков — был выбран тургеневский “Бежин луг” — не инсценировка этого чудесного рассказа, а чтение в лицах всей 2-й части, которая построена на диалоге. Режиссером был назначен Максимилиан Александрович. Он взялся за работу с большим рвением, и я до сих пор помню, как мы часами декламировали и играли в полуосвещенном классе под руководством Максимилиана Александровича. Он изучал с нами каждое слово, каждую интонацию и положил немало труда, чтобы добиться успеха. И успех был! По словам зрителей, хотя и немного пристрастных — ведь это все были родственники и добрые знакомые актеров, — мы, мальчуганы, читали изумительно! Нас вызывали без конца. Максимилиан Александрович все время стоял за кулисами, подбадривая нас, пока мы были на сцене, и дирижировал группой восьмиклассников, изображавших собак. Помните лай сторожевых псов, когда они почуяли волка? Этот лай отлично передавали семиклассники и восьмиклассники, спрятавшись за кулисами. После спектакля наши родные и мы сами горячо благодарили Ю. А. Галабутского и Максимилиана Александровича, а те, в свою очередь, не скупились на похвалы. <...>
      Весной 1897 года Максимилиан Александрович кончил гимназию, и я больше его не видел в Феодосии. Спустя два года отца моего перевели на службу в Ташкент. И вот, кажется, в 1900 или в 1901 году Максимилиан Александрович тоже оказался в Ташкенте 
5. Меня он не узнавал при встрече, а я сам по детской скромности и нерешительности не подходил к нему. Старший мой брат, хорошо знакомый с Максимилианом Александровичем, был в университете, и потому связь с Волошиным было не через кого установить. Помню, что Максимилиан Александрович был одет весьма эксцентрично: на нем была широкополая “бандитская” итальянская шляпа, а через плечо шла широкая перевязь с надписью: “Le trovatore!” *(Трубадур (искаженное итал.)) Обыватели принимали Волошина за иностранца. Что он делал в Ташкенте и для чего туда приехал — не знаю.
      <...> Летом 1932 года я впервые попал в Коктебель. Перед приездом я написал письмо Максимилиану Александровичу, о котором мне рассказывал незадолго перед тем Евгений Иванович Замятин. В Коктебеле мне не удалось повидаться с Волошиным как следует. Максимилиан Александрович чувствовал себя очень неважно, и мне совестно было его тревожить. Мы встретились как-то на берегу, а потом я заходил к Максимилиану Александровичу попрощаться. К несчастью, наше расставание действительно явилось прощаньем: через несколько дней после моего отъезда Максимилиан Александрович скончался...
      Во время беседы я напомнил Максимилиану Александровичу о старых гимназических годах, и он с живостью заметил, что постановку “Бежина луга” он отлично помнит. Конечно, он никоим образом не мог узнать в своем собеседнике одного из тех маленьких мальчиков, с которыми он возился много лет тому назад.


      Михаил Алексеевич Дьяконов (1885—1938) — писатель и переводчик. Он, как и ряд других людей, знавших Волошина, писал воспоминания по просьбе жены поэта. Под воспоминаниями М. А. Дьяконова дата их написания — 30 августа 1934 года.
      Оригинал — в ДМВ.
1 Трудно установить, в каком праздновании участвовал поступивший в гимназию М. Дьяконов. И. К. Айвазовский родился 17 июля 1817 года. Коронация Николая II состоялась 14 мая 1896 г.
2 К тому времени, о котором вспоминает М. Дьяконов (весна 1896 г.), было опубликовано лишь одно стихотворение Волошина — “Над могилой В. К. Виноградова” (в сборнике “Памяти Василия Ксенофонтовича Виноградова” *(В. К. Виноградов (1843—1894) — директор феодосийской гимназии). Феодосия, 1895. С. 50).
3 Юрий Андреевич Галабутский (1863—1928) был любимым преподавателем Волошина в феодосийской гимназии.
4 Постановка “Ревизора” с участием Волошина в роли Городничего состоялась 2 февраля 1896 года. Позднее Волошин вспоминал: “И десятки лет спустя мне доводилось встречать почтенных и апатичных феодосийцев — бывших любителей, когда-то пробовавших свои силы на сцене, которые горько меня упрекали, что я не пошел на сцену: <...> “Ваш путь был совершенно ясен. Вам надо было по окончании гимназии поступать в театр” (ИРЛИ).
5 В Ташкенте Волошин находился с 17 сентября 1900 г. по 22 февраля 1901 г., за вычетом полутора месяцев (с 1 октября по 15 ноября 1900 г.), проведенных в изыскательской экспедиции в пустыне.


***
      Федор Арнольд

      СВОЕ И ЧУЖОЕ

      На первом курсе университета познакомился я с друзьями-неразлучниками — Михаилом Лавровым, студентом-филологом, сыном издателя “Русской мысли”, и с коллегой по юридическому факультету — Мишелем Свободиным 1.
      Михаил Лавров, которого товарищи называй “Мигуйлой”, — высокого роста, немного сутулый, с крепко сшитой фигурой, с каштановой бородкой, усами и открытым, немного топорным русским лицом, был своеобразным и интересным человеком. Он любил жизнь, верил всем своим существом в ее действенные и вечно обновляющиеся силы и умел украшать ее покровом своей буйной фантазии. Он как бы заставлял пульс жизни биться сильнее. Каждое занятие было священнодействием. Он устраивал все как-то так, что это было интересно и забавно, и заставлял всех принимать невольное участие в этой игре. Так, для рыбной ловли были одни церемонии, связанные с жизнью рыб, о которых он увлекательно рассказывал, подбирал особые удочки; при выпивке, которая называлась “принятие винной пищи”, — другие обряды. Поскольку эти церемонии как-то отражали горевший в его душе огонь, они принимались нами с охотой. Каждый при этом стремился внести в них что-нибудь свое — серьезное или шуточное.
      Мишель Свободин был поэтом. Его лирические стихотворения встречали одобрение Гольцева 
2, Чехова, Потапенко, позднее очень ценились Горьким и Савиной, которой Мишель посвятил свой стихотворный перевод пьесы “Покрывало Беатриче” Шницлера и которая была дружна с его отцом — известным петербургским актером, умершим на сцене. Еще ранее, учеником старшего класса московской гимназии, он напечатал в “Русской мысли” интересную заметку об этом старинном особняке, его вестибюле и лестнице, где, по преданию, происходили события, описанные в “Горе от ума”. Мишель Свободин представлял из себя маленького востроносого человека с немного веснушчатым бритым актерским лицом, в пенсне с широкой тесьмой, с высочайшим, подпиравшим голову воротником. Его немного пшютоватая внешность освещалась взглядом серых выразительных глаз, в которых блестел то юмор, то вдохновение.
      Иногда он был язвителен, иногда мечтателен и сентиментален. Наш общий приятель рассказывал мне, что однажды, проходя мимо дома, где жила когда-то любимая им девушка, Свободин благоговейно снял фуражку. Швейцар, стоявший у подъезда, с удивлением посмотрел на него и, в свою очередь, ответил на поклон, сняв картуз. Свободин невозмутимо подошел к швейцару, пожал ему руку и ласково сказал: “Друг мой, есть вещи, которые не следует принимать на свой счет”. <...>
      Во время моего пребывания на втором курсе юридического факультета в университете снова возникли студенческие волнения, в результате которых мы отказались держать экзамены. Когда волнения уже окончились, но двери университета были заперты, Мишель Свободин, с большой, суковатой палкой, так не подходящей к его виду сноба, подошел к этим дверям и принялся их дубасить — Мишель, столь далекий от политики... Но разгадка была проста. Уже два месяца он был по уши и, как всегда, безнадежно влюблен в греческую деву из Феодосии, гостившую в Москве. Дева уехала обратно в Феодосию. Денег для того, чтобы ехать за ней, не было. И Мишель придумал ехать на казенный счет. Он колотил палкой в двери университета до тех пор, пока его не забрали в полицию, а оттуда, где он гордо заявил о своем сочувствии к бунтовавшим студентам, — в жандармское управление. Там сперва не знали, что с ним делать, потом решили все же, на всякий случай, выслать из Москвы — и, так как провинность была невелика, предложили самому выбрать место ссылки. Вы можете догадаться, какой город выбрал Мишель и куда был отправлен на казенный счет, так как заявил, что своих денег на поездку у него нет (что было справедливо).
      Незадолго перед этим Мишель познакомил меня с другим студентом, ставшим на всю мою жизнь большим другом, — прекрасным поэтом Максимилианом Александровичем Кириенко-Волошиным. Издали Макс был похож на портрет Маркса, только был очень толстый (хотя и подвижный), с легкой походкой, пышной шевелюрой рыжеватых волос и лучезарной улыбкой на лице. Во время беспорядков он сидел в тюрьме 
3, сочинял стихи и пел их, ходя по камере. Его веселость и выдумки были непостижимы. Жандармы вызвали его мать, всегда ходившую в мужском костюме, немного экстравагантную, с добрым и прямым сердцем, и допрашивали ее о причинах веселости сына. Когда она ответила, что он всегда такой, они посоветовали скорее женить его, предполагая, очевидно, что женитьба — самое верное средство от излишнего веселья. Затем, так же, как Мишеля, его выслали в Крым, где в Коктебеле у его матери был небольшой домик.
      Погруженный в книги, летом сидел я у себя в Петровско-Разумовском, изредка лишь делая прогулки на велосипеде. И вдруг пришло письмо. Мишель сообщал, что отвергнут, что он в ужасном состоянии, близок к самоубийству, и что один я могу принести ему утешение. Так как тогда все это переживалось совершенно серьезно, то я с трудом собрал сто рублей и поехал в Крым.
      Подъезжая на пароходе к ялтинскому молу, издали я увидел Мишеля и Макса 
4. Мы обнялись и проследовали в дрянные меблированные комнаты, полные грязи и чада, где крохотные конурки облегал застекленный коридор и где в одной комнатке помещались Макс, его мать и Мишель. Как-то устроились, и Мишель поведал мне свои огорчения, плакал у меня на жилете. Вечером мы сидели на молу и по очереди читали свои стихотворения.
      Я декламировал:

      Да, и за стены, за крепкие стены
      Жизнь проникает могучей волной —
      Вечно изменчивой и неизменной,
      Сложной и вместе трагично простой.

      Макс скандировал: “Путь далек, душа легка, жизнь, как море, широка...”
      Мишель читал что-то о демонах вина, приютившихся среди пыльных томов поэтов в его кабинете...
      Мы излазили все горы вокруг Ялты.
      Есть люди, от которых исходит какой-то постоянный ровный свет. Они принадлежат всем и никому в частности. В течение минуты стоило мне подумать, что там, где-то, живет Макс, странствует или сидит в своем Коктебеле, пишет стихи,— как мне уже становилось легче, словно луч пронизывал сгустившийся туман. Такие люди всегда идут за своей звездой, делают в жизни то, что хотят делать. Как и мы, они по-разному относятся к разным людям, но исключительной нежности, ревности, страдания от невнимания или бурной радости при встрече — не испытывают в той мере, как мы. Их интересы, в общем, выше личных интересов большинства людей, их призвание заставляет их как бы смотреть вдаль, поверх повседневных мелочей жизни. “Близкий всем, всему чужой” 
5, — говорит о себе Макс в одном из своих стихотворений.
      Мы были с ним хорошими, настоящими друзьями; ни одна тень недоразумения никогда не проскользнула между нами. Он радовался, встречая меня, участливо расспрашивал о моих делах. Но всегда я чувствовал его существо переполненным какими-то иными образами, мыслями и чувствами, в сфере которых мало оставалось места для житейских волнений, которые переносили мы, для тех блуждающих огней, которые манили нас, для того, что засоряло нашу жизнь, — из радостных делало нас угрюмыми, из доверчивых — подозрительными...
      Макс не читал газет, хотя все, что делалось на белом свете, конечно, хорошо знал, так как был очень общительным человеком. Интересы его были выше интересов текущего дня, мелочи и мелкие чувства как бы сгорали в огне его души. Вместе с тем он был совершенно противоположен типу отшельника. Весь свет был полон его знакомыми. Толстый и легкий, как большой резиновый шар, перекатывался он от одного к другому, и все неизменно радовались его приходу. Весь век он странствовал и обошел пешком и объехал всю Европу. Недаром его классическое стихотворение касается дороги, передает ритм и стук колес вагона 
6...
      Франция, Испания, Греция, острова Средиземного моря — были последовательными этапами его странствий. Искусство этих стран наполняло, обогащало его талант. Без всякого подражания он просто впитывал и перерабатывал в себе источники вечной красоты.
      Особенностью таких людей, как Макс, является то, что без всякого усилия они идут в жизни своим путем, не отклоняясь в сторону. Множество русских интеллигентов делали не то, что хотели бы делать. Судья, неохотно занимающийся своей службой, превращается вечером в прекрасного скрипача; железнодорожник с увлечением занимается астрономией... “Рабы, мы ниву жизни пашем и горечь жизни пьем до дна”, — писал я когда-то. Но я знал и других людей. Они легко, как нечто само собой разумеющееся, отмели от себя все, что кажется необходимым и к чему стремится большинство людей, — деньги, власть и т. д., и прошли по жизни танцующей походкой, избранники судьбы, соль земли, ее гордость и украшение. Таким был Макс — и таким он останется в памяти всех, кто знал и любил его.


      Федор Карлович Арнольд (1877—1954) — присяжный поверенный, после революции юрисконсульт. Его воспоминания были переданы в ДМВ профессором В. М. Лавровым (Москва).
      Текст — по рукописи, хранящейся в ДМВ.
1 Лавров Михаил Вуколович (1874—1929) — сын редактора журнала “Русская мысль” В. М. Лаврова (1852—1912). Свободин Михаил Павлович (1880—1906) — сын артиста П. М. Свободина, приятеля А. П. Чехова, поэт-сатирик.
2 Гольцев Виктор Александрович (1850—1906) — публицист и критик, фактический редактор журнала “Русская мысль”.
3 Волошин находился в заключении в московской Басманной части две недели, в августе 1900 г.
4 В Ялте Волошин, вместе с М. Свободиным, был весной 1899 года, после “первых студенческих беспорядков”.
5 Из стихотворения Волошина “По ночам, когда в тумане...” (1903).
6 Имеется в виду стихотворение Волошина “В вагоне” (1901).


***
      Елизавета Кругликова

      ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О МАКСЕ ВОЛОШИНЕ

      1901 год. Ранняя весна. Париж, ул. Буассонад, 17. Ателье Давиденко и Кругликовой. Позирует модель-итальянец. Работают Е. Н. Давиденко, Б. Н. Матвеев 1 и я. Стук в дверь. “Entrez!” *(Войдите! (Франц.)) Стремительно появляется толстый юноша с львиной шевелюрой, в пенсне на широкой ленте и заявляет с изысканно-вежливым поклоном, что он имеет рекомендации со всех концов мира к Елизавете Сергеевне Кругликовой. “Я Макс Волошин”. — “Милости просим”, — отвечаю я, прерывая работу. “Садитесь”... “А можно и мне тоже порисовать? Я никогда не пробовал”. Даем ему мольберт и бумагу, и он, пыхтя, усердно принимается за рисунок. В перерыве вопрос: “Ну как?” Указываю ему ошибки... Он еще усерднее работает и все спрашивает: “А теперь уже хорошо?” К концу сеанса — дружба на всю жизнь.
      С этого дня мы стали почти неразлучны. Прогулки по Парижу и его окрестностям. Музеи, выставки картин, театры, кафе, кабаре, фуары, рынки и т. п. Макс очень быстро изучил Париж до мельчайших подробностей и придумал интересные прогулки. Я нередко бранила его за выбор “кратчайших путей”, оказывавшихся самыми длинными. Иногда прибежит ночью, перелезет через ограду и неистово стучит в дверь. Заставит подняться и тащит нас в Halles Centrales 
*(Центральный рынок (франц.)), то на Монмартр, то еще куда-нибудь, к восходу солнца. Очень скоро Макс становится центром моего круга знакомых, бесконечно увеличивая его. В мастерской появляются новые лица, русские и французские поэты и писатели — К. Бальмонт, В. Брюсов, Вяч. Иванов,
      Алексей Н. Толстой, Аничков *(Аничков Евгений Васильевич (1866—1937) — литературовед, фольклорист), Иван Странник *(Иван Странник — псевдоним писательницы Анны Митрофановны Аничковой (1868—1935)), Гофман, Гумилев, Боборыкин, Ковалевский 2, Александр Мерсеро *(Александр Мерсеро (1884—1945) — французский поэт (псевдоним Эшмер-Вальдор)), Рене Гиль 3, Садиа Леви, Ган-Ринер, Ромен Роллан, Мередак 4 и многие другие. Из художников в этот период постоянными посетителями бывали: Н. В. Досекин, Б. Н. Матвеев, Шервашидзе, Александр Бенуа, Яремич, Якимченко, Сабашникова, Тархов 5, Вестфален... <...>
      Часто посещали мы лекции русского университета (Мечников, Де-Роберти 
*(Де-Роберти Евгений Валентинович (1843—1915) — социолог и философ), Макс Ковалевский, Боборыкин, Аничков, Бальмонт и др.). При участии Макса создался Русский Артистический кружок в Париже.
      В первое же лето Макс уговаривает нас совершить путешествие пешком в Испанию и посетить Балеарские острова (Майорку) 6. Его необыкновенная энергия заставляет меня согласиться, несмотря на то, что я вовсе не люблю ни гор, ни пешего хождения. Появляются географические карты, Бедекеры, составляется маршрут. По системе Макса готовятся костюмы: какие-то необычайные кофты из непромокаемой материи с множеством карманов для альбомов, красок, кистей и карандашей, рюкзаки, сапоги на гвоздях, велосипедные шаровары, береты... Когда мы нарядились чучелами вроде Тартарена, то оказалось, что не только пешком нельзя двинуться, но в вагон едва влезешь. Отступать поздно. Билеты взяты... В поезде мы доехали до Тараскона. Когда прошли несколько километров, я легла на дорогу, говоря, что дальше не пойду. Макс взял мой рюкзак в зубы, так как сам был перегружен.
      Так дотащились до границы, откуда все лишнее отправили в Париж. Компания наша состояла из Елизаветы Николаевны Давиденко, меня, Макса и художника Александра Алексеевича Киселева. Раннее утро. Впереди горы. Не веря “кратчайшим путям” Макса, я беру пастуха-проводника. Макс недоволен. Убегает вперед, не желая пользоваться им. “Сам лучше знаю, куда идти”. Догнали его на вершине. Спит на снегу. Далее спуск на собственных салазках. Встреча. Два подозрительных субъекта. Страшновато, да и они, видно, испугались. Остановились. Шепчут что-то на непонятном языке. Предлагают Максу сигареты. Очевидно, контрабандисты. Мужчины наши некурящие — пришлось нам выкурить по сигаре. Благополучно разошлись.
      Вторая ночевка была в каком-то сарае. Утром Макс уверял нас, будто его разбудил поцелуй коровы. Поздравили его с успехом... После пополудня добрели до столицы Андорры 
7. Крошечный городок республики. Макс сейчас же отыскал президента республики, хозяина кабачка, и привел его к нам в единственный auberge *(Постоялый двор (франц.)), где мы остановились. Каким образом Макс сумел договориться с ним — неизвестно, так как президент ни на каком европейском языке, кроме андорро-испанского жаргона, говорить не мог. Однако от Макса мы узнали, что республика живет доходами от контрабанды между Францией и Испанией, меняя быков на сигары. Смотрели на ратушу и гильотину, ни разу не действовавшую, но сохраняемую для устрашения. Политических партий две: одна за проведение дорог, другая — против. Жителей в республике 300 человек. Расположена она в узком ущелье гор. Воздух живительный. Больниц и больных не имеется. Жаль, что наш общий дневник остался в Париже и пропал, конечно, со всем моим имуществом. В него мы должны были ежедневно по очереди вписывать или врисовывать впечатления дня путешествия. Макс начал его в первую же ночь стихотворением “В вагоне”. Мы вместе слушали, как “...стучит это: ти-та-та... та-та-та... [та-та-та...] ти-та-та...”. Его описание Андорры с моими рисунками было напечатано в каком-то петербургском или московском журнале 8.
      Пробыв в Андорре до следующего утра, тронулись дальше. Вот и граница Испании. Таможня. Макса увели куда-то. Возвращается слегка сконфуженный. Дело в том, что его толщина показалась подозрительной, и ему пришлось раздеться, чтобы доказать, что она природная, а не контрабандная. Мы заливались смехом вместе с Максом и спешили дальше. Но вот я увидела дилижанс и, несмотря на протесты Макса, уселась. Остальные последовали моему примеру, а Макс очень неохотно влез-таки на козлы. Допотопный дилижанс, вероятно, возил когда-то Жорж Санд и Шопена и героев А. Дюма и множество раз был описан в романах с разбойничьими приключениями. Запряжен он четырьмя длинноухими мулами, кучер с длинным кнутом потеснился, чтобы Макс его не раздавил. Дорога спускалась зигзагами с гор, и Макс сравнивал ее красоту с Кавказом, отдавая преимущество величине последнего.
      Быстро домчали нас мулы до железнодорожной станции, а поезд — до Барселоны. Опять Макс вошел в роль гида, и пошли всякие курьезы... Никогда, ни с кем я так весело не путешествовала... Макс находил, что богатые люди ничего самого интересного не замечают 
9: их водят по шаблону. Дорогие отели всюду на один лад, еда тоже. И он был прав.
      В Барселоне впервые смотрели бой быков 
10. Сперва жутко, отвратительно, потом захватывающе интересно и поразительно красиво... Макс торопит на Майорку 11. Ночь на палубе парохода. Сон на свернутых канатах. Пальма — красивый городок. Едем в Вальдемозу. Оливковые рощи, причудливые стволы на красной земле. Картуша (Монастырь), где жили Жорж Санд и Шопен, занят дачниками. Заходим в таверну. В нашу честь устраивается бал. (Тема стихотворения Макса “Кастаньеты”.)
      Вскоре Макс покидает нас и устремляется на юг Испании в самое пекло, в чем и раскаивается. Вновь соединяемся в Мадриде, который недаром зовется сковородой Европы, ходим по пустынным улицам, не признавая сиесты, и спасаемся в подземных кафе. Посетив Толедо, возвращаюсь в Россию.


      Воспоминания художницы Елизаветы Сергеевны Кругликовой написаны ею в 1933 году. Текст дается по кн.: Максимилиан Волошин — художник (М., 1976).
      Есть и другой вариант воспоминаний Кругликовой о парижских встречах с Волошиным, опубликованный в сборнике “Елизавета Сергеевна Кругликова. Жизнь и творчество” (Л., 1969. С. 46—48).
1 Матвеев Борис Николаевич (1873—1919) — живописец. Его письма из Парижа, с упоминанием Волошина, хранятся в ЦГАЛИ.
2 Ковалевский Максим Максимович (1851—1916) — правовед, историк, публицист. В ноябре 1901 года им был основан в Париже Русский университет, иначе: Высшая русская школа общественных наук.
3 Гиль Рене (1862—1925) — французский поэт и критик, глава “инструменталистов”. Его письма к Волошину опубликованы П. Р. Заборовым (см.: “ЕРОПД-79”. Л., 1981. С. 238—246).
4 Меродак-Жано Алексис (?—1919) — французский художник и скульптор. Его письма к Волошину см. в кн.: Русская литература и зарубежное искусство (Л., 1986. С. 354—356).
5 Тархов Николай Александрович (1871—1930) — художник. См. о нем в воспоминаниях С. И. Дымшиц-Толстой.
6 Волошин отправился с художниками в путешествие в Испанию и на Майорку в 1901 году (время этого путешествия — с 24 мая (7 июня) по 9(22) июля).
7 Столица Андорры — селение Андорра де Вьеха. Население Андорры в то время составляло 12 тысяч человек. Сам Волошин в незаконченной статье “Андорра” подробно описал переход через Пиренеи (ИРЛИ). А в путевом альбомчике (№ 17) описан визит к президенту Андорры 11 июня 1901 года: “В гостях у президента республики Иосифа Кальда в Лос-Калодас (генеральный синдик). Маленький городок в двух километрах от Андорры. Белый дом-ресторанчик. Бритые испанские лица. Заплаты на штанах. Бархатные запачканные куртки. Когда мы пришли, он играл в карты. <...> “Могу я Вас спросить некот[орые] сведения по истории вашего государства и по его совр[еменному] положению?” — “Да какая же у нас история? Государство наше было основано Кар[лом] Вел[иким], и с тех пор у нас еще ничего не переменилось...” <...> — “А есть ли у вас полит[ические] партии?” — “О, да! Конечно, как в каждом государстве. У нас есть прогрессисты, т[о] е[сть] франц[узская] партия, которая настаивает на проведении дорог, на развитии торговли, а другая — испанская — консервативная, не хочет этого — хочет, чтобы все оставалось по-старому”. <...> — “А существует ли у вас какая-нибудь литература, поэты, художники?” — “О, нет, у нас ничего этого нет”. Президент обещал зайти к нам, когда будет в городе, и на этом кончилась наша аудиенция” (ИРЛИ).
8 Видимо, имеется в виду публикация: Е. К-а. Из путевых заметок. Андорра. — Иллюстрированное приложение к газете “Новое время”, Спб., 1902. 6 (19) марта. С. 9.
9 Еще в “Журнале путешествия”, который Волошин вел в 1900 году, он полушутя писал: “В путешествии не столько важно зрение, слух и обоняние, сколько осязание. Для того, чтобы вполне узнать страну, необходимо ощупать ее вдоль и поперек подошвами своих сапог. В путешествии количество виданного всегда обратно пропорционально количеству истраченного и съеденного” (ИРЛИ).
10 Бою быков Волошин посвятил статью “Бой быков. Севилья. Июль 1901” (газета “Русский Туркестан”. 1901. 19 августа. № 156. С. 1—3).
11 О пребывании на Майорке Волошин написал в двух статьях: “По глухим местам Испании. Вальдемоза” и “Cartusa de Valdemosa *(Картезианский монастырь в Вельдемозе (исп.)) (Места Жорж Занд и Шопена)” (ИРЛИ). Волошин и его спутники пробыли на Майорке с 18 июня по 2 июля. Отплыв из города Пальма в Испанию, Волошин посетил там Барселону, Валенсию, Малагу, Севилью, Кордову, Толедо, Мадрид.


***
      Екатерина Бальмонт

      РЕДКО КТО УМЕЛ ТАК СЛУШАТЬ, КАК ОН

      Имя Макса Волошина я услыхала впервые от Бальмонта. Он писал мне из Парижа осенью 1902 года, что познакомился в Латинском квартале (кажется, на одной из своих лекций) с талантливым художником М. Волошиным, который “и стихи пишет”. В каждом письме похвалы ему возрастали. Бальмонт, видимо, заинтересовался и привязался к Максу. Он писал, что они много бывают вместе, бродят по городу, Макс показывает ему уголки старого Парижа, доселе ему не известные. Писал, что разность взглядов и вкусов — Макс принадлежал к латинской культуре, изучал французских живописцев и поэтов, а Бальмонт был погружен в английскую поэзию, переводил Шелли, изучал Э. По — не мешали их сближению. К сожалению, я не могу привести подлинных слов Бальмонта из его писем, — слов нежных и восторженных о Максе: письма эти погибли на нашей парижской квартире во время войны 1914 года. Бальмонт писал мне очень часто, но в его письмах не было ничего фактического, это были или стихи, или мимолетные впечатления от книг, природы и встреч. О людях — мало, и по тому, что о Максе было сравнительно так много, я заключила, что эта встреча для Бальмонта значительна. Но из его слов нельзя было представить себе живого Макса, ни внешности его, ни даже возраста.
      Я жила тогда в Москве со своей двухлетней девочкой Ниной 
1. От наших знакомых (не близких), вернувшихся тогда из Парижа, я слышала об их впечатлениях от Макса. Они встречали его вместе с Бальмонтом и давали мне понять, что общество Макса очень нежелательно для Бальмонта: Макс водит Бальмонта по ночным кабакам и спаивает его 2. В общем, мне советовали сделать все возможное, чтобы спасти Бальмонта от такого приятеля.
      Курьезно, что в то же время в Париже одна русская старушка писательница, очень любившая Макса, Александра Васильевна Гельштейн 
3, у которой собирались французские художники и поэты, не позволила Максу привести к ней своего нового друга Бальмонта, этого декадента и кутилу, и, любя Макса, в свою очередь, изыскивала способы спасти его от этой опасной дружбы. Несколько лет спустя Александра Васильевна познакомилась с Бальмонтом и горячо привязалась к нему. Подружившись впоследствии с ней, мы много смеялись, вспоминая, как мы собирались спасать: она — Макса, я — Бальмонта от дружбы, которая им обоим дала очень много.
      Срок возвращения Бальмонта из заграничной ссылки кончался в мае. Бальмонт очень тосковал по России, и я, под влиянием его писем и слухов о его парижской жизни, стала хлопотать о его скорейшем возвращении. Съездила в Петербург, заручилась там рекомендательным письмом к Лопухину 
*(Лопухин Алексей Александрович — в то время директор департамента полиции), подала ему прошение, и вскоре Бальмонт получил разрешение вернуться в Россию 4 и написал мне, что Макс едет в Москву и будет у меня раньше его.
      Как-то раз я пошла отворить дверь няне с моей девочкой, возвратившейся с прогулки. К своему удивлению, я увидела Нину на руках у какого-то чужого человека. В первую минуту я испугалась, что с девочкой что-то случилось, так как знала, что добровольно она ни за что не пошла бы на руки к незнакомому, да еще такого странного вида: маленький, толстый, в длинном студенческом зеленом пальто, очень потертом, с черными, вместо золотых, пуговицами, в мягкой широкополой фетровой шляпе. Он ловким мягким движением поставил девочку на пол, снял шляпу, тряхнул кудрявой головой и, поправив пенсне, подошел ко мне близко, робко и вместе с тем как-то твердо смотря мне в глаза, сказал: “Вы — Екатерина Алексеевна, я из Парижа, привез вам привет от Константина. С Ниникой я уже познакомился — Волошин”  5.
      Это Волошин! Вот уж не таким представляла я его себе! Его молодое открытое лицо, сияющие сдержанной улыбкой глаза, крепкое ласковое пожатие маленькой руки — мне ужасно все понравилось в нем. “Кто это Аморя? Похож он на меня? — спросил он, входя в комнату. — Когда я нес Нинику (меня тоже поразило, что он знал ее имя) по лестнице, я у ее няни спросил, где вы живете, и таким образом узнал, что это Ниника, — она пристально посмотрела мне в лицо и сказала: “Это не Аморя?” 
*(Аморя (от лат. amor — любовь) — так в кругу близких называли Маргариту Сабашникову)
      Я засмеялась: “Так Нина называет мою племянницу Маргариту Васильевну”. — “А что же между нами общего?” — “Не знаю, разве белокурые вьющиеся волосы”, — сказала я.
      Макс просидел у меня несколько часов. Прочел по первой моей просьбе свои стихи “Ти-та-та, та-та-та”, только что написанные в вагоне, если я не ошибаюсь, по дороге в Россию. Мою девочку, которую я хотела удалить, он просил оставить. “Дети никогда не мешают”, — сказал он. И действительно, на этот раз Ниника не мешала, она уселась Максу на колени и прослушала много стихов — его и Бальмонта — и переводы Макса из Верхарна. На мои осторожные вопросы о Бальмонте Макс отвечал охотно, с горячим чувством к нему и восхищением его стихами. Я спросила его обиняком: правда ли, что Бальмонт изменил своей всегдашней привычке и обращает ночь в день? Макс очень спокойно сказал, что Бальмонт все так же полдня проводит в библиотеке и читает до вечера. А не спит только, когда на него находит его беспокойное состояние. “А такие ночи вы проводили вместе?” — спросила я, стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал возможно естественнее. “Разумеется, его в такое время нельзя оставлять одного, Вы, верно, это знаете”. И он это сказал так просто и искренне, что я уже не сомневалась, что слухи, дошедшие до меня, ложны.
      Когда потом, много позже, я видела, как Макс, всегда трезвый, ночью, иногда до утра, сопровождал Бальмонта в его скитаниях, заботливо охраняя его от столкновений и скандалов на улице или в ресторане, приводил его или в дом, или к себе, — я поняла, что так было с самого начала их знакомства. И Бальмонт, раздражавшийся на всех во время своих болезненных состояний и выводивший из себя самых близких ему людей, вызывая их своей запальчивостью на ссору, чуть ли не на драку, — никогда не злился на Макса, насколько я знаю. Скорей он избегал в такие моменты оставаться с ним.
      В ту зиму Макс бывал у меня очень часто, познакомился у меня с Маргаритой Васильевной, смотрел, как она писала с меня портрет, неудавшийся и заброшенный ею “именно потому, что Макс смотрел”, — поддразнивала она его. Они часто встречались у меня и оба возились с Ниникой, которая обожала их обоих и как-то всегда соединяла их в своем чувстве. Они играли с ней, смеялись, но между собой мало говорили. “Разве с Максом можно говорить серьезно?” — сказала как-то Маргарита Васильевна. “Я, по-вашему, не серьезный человек?” — обиделся Макс. “И не серьезный и уж конечно не человек”. — “Кто же я?” — “Вы ребенок и... чудо”, — шепотом сказала она мне.
      Макс был очарован талантом в живописи Маргариты Васильевны. Он побывал в ее семье и видел ее две крупные работы: автопортрет маслом — поясной — и портрет ее кузины 
*(Иванова Анна Николаевна (1877—1939)): девушка на балконе в старинном розовом платье с букетиком синих первоцветов в руке.
      Макс познакомил нас в ту зиму с Борисовым-Мусатовым, впервые тогда привезшим свои картины в Москву 
6. И нас поразило сходство его картин с вещами Маргариты Васильевны, сходство, о котором нам раньше говорил Макс. Маргарита Васильевна не знала тогда, у кого ей учиться: московские художники, у которых она занималась, не нравились ей, и Макс настойчиво убеждал ее ехать учиться в Париж.
      К весне Бальмонт вернулся из Парижа, и тогда Макс уже посещал нас ежедневно. Он перезнакомился за эту зиму со всеми поэтами: Брюсовым, Балтрушайтисом, Андреем Белым, с Сергеем Поляковым 
*(Поляков Сергей Александрович (1874—1943) — переводчик, математик, редактор журнала “Весы”) и “Грифом” *(Соколов Сергей Алексеевич (1878—1936) — поэт (псевдоним Кречетов), владелец издательства “Гриф”). Если собирались не у нас, то мы все встречались у кого-нибудь из общих друзей. Макс всюду был желанным гостем. Его всюду заставляли читать свои стихи, что он делал всегда с огромным и нескрываемым удовольствием. К поэтам он вообще относился с совсем особенным чувством благоговейного восторга. Сам он в их обществе стушевывался, слушая их с глубочайшим вниманием. А если высказывал свои мысли, то всегда очень независимо, тоном мягким, но решительным. Тогда он не прибегал еще так часто к парадоксам, которыми позднее любил поражать своих собеседников.
      В Москве увлечение Максом не проходило. Один Брюсов находил, что “мода” на Макса длится слишком долго, и, вначале одобрив его и обласкав, вдруг стал обращаться с ним свысока. Меня поражало, что Макс как будто не замечал этой перемены тона и был с ним, как и с другими “мэтрами”.
      Мы много говорили с Максом о его новых знакомых, я рассказывала о поэтах, которых хорошо знала, о их семейных и литературных делах; Макс слушал очень внимательно — редко кто умел так слушать, как он, — иногда отмечал какую-то мелочь в моем рассказе и радовался ей, так как она завершала художественный образ того или иного поэта, но никогда никого не судил и не осуждал — ни разу за все долгие годы нашей дружбы с ним. Он любил знакомиться с людьми, кто бы они ни были, и никогда не отказывался пойти туда, куда его звали. Когда я спрашивала: “Макс, хотите пойти...” — он, не дослушивая, куда именно, отвечал: “Очень хочу”. Так же, когда ему предлагали что-нибудь съесть: “Не хотите ли...” — Макс торопливо отвечал: “Все хочу”. Если совпадали два приглашения в один вечер, он устраивался так, чтобы попасть на оба вечера. И огорчался, когда в буржуазных домах находили, что прийти к ним после 12-ти часов ночи — поздно.
      В то же время он не изменял своей первой любви к Нинике, которой шел 3-й год. Когда Бальмонт и я были заняты, он приходил прямо к ней в детскую, садился на ковер (у них не было принято здороваться), и начиналась возня. Макс ползал на четвереньках и рычал, Нина садилась к нему на спину, держась за его волосы — “гриву льва”. Когда она той весной заболела, никто лучше Макса не умел уговорить ее принять лекарство. Когда Макс с ней не играл, он рассказывал ей сказки и истории своего сочинения. Говорил он с ней совсем так же, как говорил со взрослыми, внимательно выслушивал ее и возражал ей.
      Как-то раз на одном из наших вторников было мало поэтов, и Макс, из вежливости посидев с гостями в столовой, ушел рядом в детскую, захватив с собой несколько апельсинов. Я пошла за ним: “Нинике нельзя есть апельсины”. Мы были уже в детской. “Как мы будем играть?” — встретила его Нина. “В мячики, — ответил Макс. — Будем бросать их туда, — он открыл дверь в столовую. — В какого дяденьку хочешь?” — “В того”, — показала Нина неопределенно, и один апельсин полетел в Гайдебурова, другой — в Скитальца, третий она сама покатила в столовую. Макс затворил дверь, и началась другая игра. Года через два, в конце 1905 года, мы поехали с Бальмонтом жить в Париж, где уже, по настоянию Макса, жила Маргарита Васильевна и работала в художественной мастерской Жульена. Мы хотели поселиться поблизости от нее, но Латинский квартал был переполнен, и мы долго не могли найти себе комнат. Макс помогал нам всячески, он брал к себе в мастерскую Нинику или бегал со мной в поисках квартиры. Наконец мы напали на одну, очень нам подходящую. Но хозяйка этого пансиона, пожилая и очень чопорная дама, разговаривая со мной, все косилась на Макса и вдруг отказала мне решительно сдать комнаты. “Вам не подойдет, у нас буржуазные порядки, у нас рано ложатся спать” и пр. Макс, видя мое отчаяние, что и это помещение срывается, стал убеждать хозяйку на своем “замечательном” французском языке: Макс говорил свободно и с недурным произношением, но путал члены и всегда вместо “Le” говорил “La” и наоборот . Французы, особенно простолюдины, не понимали его, и вообще с его французским языком было много курьезов. Хозяйка пансиона не слушала его. “M-r Ваш муж?” — спросила она меня. “Нет, друг моего мужа”. — “Но это невозможно!” На другой день я пошла к ней со своей девочкой просить приютить нас хоть на время. Она согласилась, и мы прожили у нее два года и очень сблизились с ней. Она была полька, жившая в Париже, умная и образованная женщина. Она очень заинтересовалась Максом, когда познакомилась с ним ближе, и созналась мне, что не хотела пускать нас к себе из-за “ce drole de bonnhomme” 
*(Этот чудак (франц.)). Он поразил ее своим странным видом. Несмотря на свой опыт, она не знала, к какому разряду людей его отнести. Все в нем казалось ей непонятным и противоречивым, она даже не верила, что он поэт, как m-r Balmont: “Слишком у него проницательный взгляд. Художник, а одет так безвкусно!” Макс ходил в широких бархатных брюках, как носили тогда рабочие, и при этом — в модных жилетах и пиджаках, а поверх надевал вместо пальто накидку с капюшоном и цилиндр. “Похож на доброго ребенка, но есть что-то и от шарлатана и магнетизера”. На это я ей сказала, что у Макса действительно есть магнетическая сила, он наложением рук излечивал нервные боли, что я и многие мои знакомые испытывали на себе. После того как он однажды, рассматривая ладони нашей хозяйки, стал полушутя говорить о ее характере и ее прошлом “вещи, которые никто-никто не знал”, — она убедилась, что Макс — человек необычайный, на самом деле оригинал, и притом искренний и правдивый, что ее больше всего удивляло.
      Макс часто бывал у нас, и мы у него. Он жил недалеко от нас на улице Эдгара Кинэ 8. Ниника любила особенно бывать у Макса без меня. “Что же ты делала, рисовала?” — спрашивала я ее, когда Макс приводил ее домой. “Нет, не успела, мы играли”. У них были свои разговоры, свои секреты. Раз, помню, мы пили чай у Макса. Он положил передо мной мое любимое печенье, перед Ниной — другое. Но Нина закапризничала: “Хочу, чтобы эти были мои”. Макс моментально вскочил и, не надевая шляпы, сел на велосипед и укатил. Через несколько минут он вернулся с большим пакетом этого печенья и сказал Нине: “Это будет твоим”. Сверток был так велик, что Нина его еле удерживала в руках. Макс ушел с ней за перегородку, они пошептались, затем Нина появилась красная и взволнованная и не спускала глаз с головы Таиах 9, в которую Макс, как оказалось потом, опустил печенье. Раздобыть его оттуда была длинная процедура: Нина влезала на плечи к Максу и оттуда доставала “свое” печенье. И этот запас никогда не истощался, так как Макс возобновлял его. Через много лет Нина уверяла, что в голове Таиах всегда лежали пуды печенья.
      Надо заметить, что печенье это по Максиному карману было очень дорогое. Но Макс никогда не задумывался тратить деньги на других. Себе он мог отказать во всем, и без усилия. Денег у него всегда было в обрез. В лавках он брал в долг. И его поставщики верили ему, так как он расплачивался — для русского — необычайно аккуратно. Как только он получал деньги, тотчас же бежал расплачиваться со своими кредиторами. И иногда им же приходилось уговаривать его оставить себе хотя бы 10—15 франков. Когда у него просили взаймы, он никогда не отказывал, давал с восторгом и вообще делился всем, что у него было, — и не от избытка своего. Как бы трудно ему ни жилось, он ни в чем не менялся, никогда не жаловался. Многие думали, что он беззаботен и легкомыслен, потому что ему не о чем страдать. Обмануть его ничего не стоило. Недобросовестные лавочники и консьержки пользовались его доверчивостью. Я как-то заметила Максу, что у него очень беспорядочно и пыльно стало в мастерской “Моей консьержке трудно убирать хорошо, так как она приходит ко мне поздно ночью и боится шуметь, когда я сплю”, — оправдывал он ее. Я сказала ему, что никогда француженка не будет работать после 8-ми часов вечера и что она просто не приходит к нему, а берет с него дороже за ночную якобы работу. Это вскоре и подтвердилось, и Макс очень удивился моей прозорливости. Я вмешалась в это дело и нашла ему другую “менажку” 
*(От французского “femme de menage” — приходящая работница). Старая взбесилась, и я слышала, как она раз сказала нищему, пришедшему за всегдашним своим подаянием к Максу: M-r Макса нет дома, а здесь сейчас хозяйничает его тетка — без него Вы ничего не получите. “Celle-la n'est pas une artiste!” *(Это вам не артистка (франц.)) — сказала она ему, показывая на меня глазами.
      И не только деньги давал Макс охотно, но время свое и силы. Он выслушивал стихи начинающих поэтов. Помню, как одна молоденькая девушка читала ему свою трагедию в 5-ти актах в продолжение долгих часов.
      Отношение Макса к моей девочке совсем не было исключительным. Макс познакомил нас с Амфитеатровыми, у которых был сын Буба возраста моей девочки. Мы часто ездили к ним на виллу Монморанси, где дети играли в саду. Бубе Макс тоже уделял много внимания. Когда Макс бывал там, он выдумывал игры для детей, чтобы отвлечь их от нас, матерей. Так раз, помню, дети долго и тихо занимались одни, к нашему удивлению. Оказалось, что Макс вооружил их палками, посадил верхом на огромных сенбернаров, дремавших в передней Амфитеатровых, и уверил их, что они — конная стража, охраняют лестницу, и обещал приз тому, кто дольше просидит.
      Когда Нине подарили акварельные краски, она забросила черные и разноцветные карандаши и малевала исключительно красками фантастические цветы и райских птиц с длинными хвостами, которые не помещались на листе писчей бумаги. Я не давала ей больших листов. Макс, восхищавшийся подбором красок в перьях этих хвостов, советовал мне не стеснять ее, вообще предоставить ей полную свободу, воздержаться от всяких замечаний, поправок и т. д. Он тотчас же принес ей большие листы слоновой бумаги и, так как они не помещались на нашем столе, прикрепил их к комоду, а Нина влезала на стул и малевала хвосты райских птиц и свои гигантские цветы. Она дарила свои рисунки только Максу, и он должен был (по ее требованию) убирать их вместе со своими, а когда Нина приходила к нему в мастерскую, она проверяла — на месте ли рисунки. Через 2 — 3 года размеры ее картин сократились, и она стала рисовать крошечные картинки, которые можно было рассматривать чуть ли не в лупу. И я вспоминала, как Макс говорил, что “художники бывают непонятно причудливы”.
      Весной того же года Макс женился в Москве на Маргарите Васильевне Сабашниковой, вернулся с ней в Париж на полгода и затем уехал вместе с ней жить в Россию. Ту зиму их отсутствия я прожила в их квартире на rue Singer 
*(Улица Сэнже (франц.)). Летом 1909 года Макс вернулся уже один в Париж. Он путешествовал на велосипеде по Франции, ездил по берегу Луары 10 и заехал к нам на берег моря в Ла Боль, где мы проводили с Бальмонтом лето. У нас гостила тогда Татьяна Алексеевна Полиевктова 11 со своими тремя дочками — 10, 12 и 13-ти лет. Макс тотчас же подружился с ними. Ни одна прогулка детей уже не обходилась без него, они купались вместе, и дома все “четыре жены” “Синей бороды”, как он называл себя, не отходили от него.
      Я знала, что Макс переживал тогда очень тяжелое для него время. Но никто этого не замечал, так как он был весел и внимателен к другим, как всегда. Вообще, я никогда не видала человека более ровного в отношениях с людьми — я уже не говорю о друзьях. После нескольких лет разлуки Макс встречал Бальмонта и меня так, как будто мы виделись вчера. Поссорить Макса с кем-либо было мудрено, я думаю — просто невозможно. На него не действовали ни наговоры, ни интриги. Сплетен он не терпел, и при нем они умолкали сами собой.
      Максу пришлось ехать с тремя девочками Полиевктовыми в Париж, где они провели вместе несколько дней. Макс водил своих “жен” в Лувр, катал их в Булонском лесу, учил стряпать французские блюда, и смех, и веселье не прекращались. Вечером, когда надо было идти спать и дети не хотели уходить, Макс сажал каждую девочку на простыню, завязывал в узел и уносил ее по крутой лестнице в их комнату.
      До сих пор (они все три — уже матери семейств) их лучезарное впечатление от пребывания в Париже неразрывно связано с Максом...
      В Париже дружба с Ниникой продолжалась. Мы остались жить в Пасси, Макс переехал в Латинский квартал, и мы видались не так часто. Вспоминается мне один смешной эпизод из этого времени. Я жаловалась Максу, что Нина стала нервна и капризна, “Где она, твоя капризка?” — строго спросил Макс, надвигаясь на Нину. “Она вот там”, — сказала Нина, нисколько не испугавшись, и показала на большой Максин диван, который стоял у нас в передней рядом с большой корзиной. Эти две вещи не проходили в дверь наших комнат. Скоро диван увезли — “вместе с капризкой”, — сказал Макс. Потом оказалось, что “капризка” осталась у нас. “Она в корзине”, — уверяла Нина. В корзину эту Нина влезала и играла в ней часами. Наконец Максины друзья, жившие на той же улице, что и мы, согласились взять эту корзину. Только ее некому было отнести туда. Макс предложил это сделать. Ниника подняла крик, она не хотела расставаться со своим “домом”. Макс убеждал ее, что отнесет корзину вместе с “капризкой” к ее друзьям, детям, к которым переселится “капризка”, Но Нина залезла в корзину и не хотела выходить. Тогда Макс завязал ремни, взвалил огромную корзину вместе с Ниной на спину и понес ее вниз по улице, несмотря на вопли перепуганной Нины. Из лавочек выглядывали любопытные. Принеся корзину, Макс выпустил Нину из нее только тогда, когда она уверила его, что оставит “капризку” в корзине. Моя дочь до сих пор помнит, какое потрясающее впечатление произвел на нее этот случай и свирепая решительность Макса.
      Макс вообще был очень силен физически. Он говорил, что вся сила его сосредоточена у него во лбу. Если он толкал кого-нибудь лбом в спину, этот человек не мог устоять на ногах. Как-то раз надо было спешно вызвать Бальмонта из его комнаты — он читал, сидя в своем кресле, и медлил идти — Макс подошел к нему сзади и лбом выдвинул кресло с читающим в нем Бальмонтом в другую комнату.
      На прогулках Макс был неутомим. Он водил нас — своих гостей — большой компанией по окрестностям Парижа: Версаль, Фонтенбло и др., которые знал очень хорошо и исходил вдоль и поперек. Он всегда шел впереди всех, один, очень быстро, всегда без дорог, и врезался в чащу, чтобы выйти “кратчайшим путем” (этот “кратчайший путь” вошел у всех знакомых Макса в поговорку), часто водил нас совсем без дорог, и мы плутали часами. Все ворчали, отставали от Макса, и обыкновенно компания таяла.
      Особенно запомнилась одна прогулка в Венсенский лес, когда мы, следуя за Максом, углубились в лес и не могли выйти из него часа три. Стало совершенно темно, и мы поняли, что Макс сбился с дороги и сам не знает, куда идти, куда нас вести. Макс обращал наше внимание на гигантские размеры деревьев, на заросли кругом. Кто-то заметил, что это, верно, та непроходимая часть леса, где прячутся грабители и апаши. Один русский молодой ученый, всю жизнь свою просидевший за книгами и никогда не видавший настоящего леса, затрясся от страха, две молодые девушки заплакали... Макс нас утешал: “Бродяги и грабители не сидят ночью в лесу, они выходят на улицы на свой промысел. А как бы интересна была такая встреча!” Мы возмутились, а Макс кротко защищался: опасности никакой не было, так как нас много (нас было человек 8—10), а мы получили бы новое впечатление.
      Наконец мы вышли на тропинку, которая привела нас на шоссе, бегом догнали последний поезд, уходивший в Париж. Мы вернулись около часу ночи, усталые, злые, голодные, и все ругали Макса. А он, сконфуженный, бегал от одного кабачка в другой, умоляя хозяев пустить нас закусить. Но перед нашими носами опускали железные шторы на окнах и дверях ресторанчиков, и хозяева добродушно показывали на циферблат часов, где стрелка показывала час ночи.
      Тогда Елена Сергеевна Кругликова предложила идти к ней в мастерскую, где Макс, тотчас же успокоившись, весело стал варить жженку.
      Во время войны мы застряли в России. Макс переселился на нашу парижскую квартиру в Пасси, где жил тогда Бальмонт 
12. Мы увидались с ним лишь в 17-м году в Москве. Тогда Нинике минуло 16 лет. Макс встретился с ней так, как будто этих трех лет не было. У меня тогда начались первые недоразумения с дочерью. Я говорила о них Максу, советовалась, как мне с нею быть: Нина плохо учится в школе, не рисует, хочет бросить музыку, протестует против всего, что исходит от меня. Макс слушал меня, как всегда, внимательно и участливо. “Вечный роман матери с ребенком”, — произнес он с грустью и горечью, которой я в нем до сих пор не слыхала. “Я думаю, — прибавил он, — что в таких недоразумениях всегда виноваты родители. Они недостаточно знают и уважают своих детей. Матери не подозревают, как они мучают детей своей любовью”. — “Что же я могу сделать, чтобы ее не мучить?” — спросила я. “Ей хочется освободиться от Вас, ну и освободите ее, пусть делает, что она сама знает”. Я просила Макса повлиять на Нину, хотя бы в том, чтобы она не бросала рисования и музыки. “Нет, — сказал Макс, — влиять я не умею и не хочу. Да это и не нужно. Предоставьте ее себе, и она найдет себя”.
      Февральские дни мы проводили с Максом в Москве. Радостные и возбужденные ходили с толпой по улицам, вечера проводили на собраниях у знакомых. Нина не ходила в школу, в чем Макс ее поддерживал; она бегала с ним по Москве, забиралась на грузовики, ездила в тюрьмы освобождать заключенных и с восторгом говорила, что Макс один понимает по-настоящему, что такое свобода.


***

      Екатерина Алексеевна Бальмонт (урожд. Андреева, 1867— 1950) — переводчица, вторая жена К. Д. Бальмонта. Ей посвящено стихотворение Волошина “Возлюби просторы мгновенья...” (1908). Е. А. Бальмонт свидетельствует, предваряя свои мемуарные записи, что М. С. Волошина “знала от Макса, какие мы с ним были большие друзья... Она подробно расспрашивала меня, когда и где мы встречались, общались. “Вот Вы и запишите все, что Вы рассказываете о Максе, пусть будет бессвязно, не стесняйтесь формой, стилем”. Я так и сделала”.
      Текст воспоминаний Е. А. Бальмонт дается по рукописи, хранящейся в ДМВ.
1 Дочь К. Д. Бальмонта — Нина Константиновна Бальмонт (в замужестве Бруни, р. 1901).
2 К. Бальмонт страдал запоями, Волошин же всегда был равнодушен к алкоголю.
3 Гельштейн Александра Васильевна (1850—1937) — участница народовольческих кружков, политэмигрантка, переводчица и писательница (псевдоним Баулер). Имела большое влияние на Волошина, познакомила его со многими деятелями французской культуры. Волошин посвятил А. В. Гельштейн, стихотворение “Старые письма” (1904), цикл “Алтари в пустыне” (1909), стихотворение “Весна” (1915).
4 В 1902 году К. Бальмонт вынужден был уехать за границу. За публичное чтение своей сатиры на Николая II “Маленький султан” (в марте 1901 г.) поэт подвергся обыску и запрещению жить в столицах, губернских и университетских городах в течение трех лет. В июне 1901 г. он уехал в Сабынино Курской губернии, где прожил до марта 1902 г., после чего и уехал за границу. Вернулся К. Бальмонт в Россию в январе 1903 г.
5 Знакомство Волошина с Е. А. Бальмонт и ее дочерью относится, по-видимому, к 1903 г.
6 Ошибка: художник В. Э. Борисов-Мусатов (1870— 1905) — москвич. Он был вхож в семью Сабашниковых, и Волошина познакомила с ним, по-видимому, Маргарита Васильевна.
7 Думается, это недоразумение, основанное на том, что Волошин называл свою мать “Le mere”, пользуясь артиклем мужского рода и тем самым подчеркивая в шутку ее мужественность.
8 В Париже на бульваре Эдгара Кинэ (в доме № 16) Волошин жил с 5 октября 1905 г. по 20 мая 1906 г.
9 Таиах — жена фараона Аменхотепа III, жившая в XV веке до н. э. “Голова Таиах” — гипсовый слепок с древнеегипетской скульптуры, приобретенный Волошиным в берлинском музее по пути в Париж. Этот слепок украшал парижскую мастерскую Волошина, а затем — его дом в Коктебеле. Волошин впервые увидел слепок с головы Таиах (копию скульптуры) в парижском музее Гиме летом 1904 года, и эта скульптура поразила его сходством с М. В. Сабашниковой, к которой в то время он испытывал глубокое чувство (см.: Купченко В. Муза меняет имя? — Советский музей. 1985. № 3).
10 Волошин путешествовал по берегу Луары в июле 1908 г.
11 Полиевктова Татьяна Алексеевна (урожд. Орешникова, 1877—ок. 1962) — сестра Веры Алексеевны Зайцевой — жены писателя Бориса Константиновича Зайцева.
12 Первую половину 1915 года Волошин жил в Париже вместе с К. Бальмонтом в его квартире на улице де ла Тур.


 
 
Предыдущая Содержание Следующая